Начало века. Книга 2
Шрифт:
Все это мелькало во мне, когда страдающий М. С. Соловьев ей объявил, что «Борис Николаевич» посвящен в круг ее мыслей, на что она, став встрепенувшейся птичкой, опять окинула меня остреньким взглядом; и — подмигнула какою-то пошленькой, сухенькой остротцею, чем-то вроде:
— «Пришли послушать мой бред: ну что ж, очень приятно».
И тут же затараторила быстро и трезво о каких-то сухеньких мелочах бытовой жизни, приводя факты и освещая их; и я почувствовал в жаргоне, в словечках что-то от самой обыкновенной хроникерши, но опытной, набившей руку на собирании сведений; и это сочетание «газетчицы» с проповедуемым ею бредом производило впечатление бреда в квадрате.
Но постепенно она подкралась и к главной теме своей, о которой тараторила все с теми же ужимочками и сухенькими подмигами,
— «Вот ведь история… Экая я греховодница, что такое наплела о себе?.. Вы, конечно, так думаете… Ну и думайте себе на здоровье… Вы, видимо, юморист… И я — тоже… Это, право, невероятно до смеха… Но это — так, и мне ничего не стоит вам это доказать».
Таков смысл ее подмигов, подморгов перед тем, как она затараракала на тему о бреде; так диктуют нотариальные бумаги: пункт первый, второй; и так строчат в редакциях очередную передовицу; все, что она приводила в качестве предварения главных аргументов доказательства системы, в которой основное положение — то, что она — «мировая душа», было ясно, просто, логично чисто гимназической логикой: я — человек; я — смертен; человек — смертен; ясно — до пошлости; но это не имело никакого отношения к «пунктику»; то, что выводилось из «пунктика», было опять-таки логично, пресно, трезво: разумеется — чудовищно; допустим, что нос не нос, а огурец; из этого вытекают логически такие-то несообразности; и она их выводила без логических промахов; но в логике нелепицы выводов отклоняются; Шмидт именно их утверждала; там, где говорят: «так как этого не может быть», — она выводила: так как логически это вытекает из основного тезиса, «то так и должно быть»; чудовищность — только в скачке от предисловия к выводу: «я — душа мира»; тут была дыра в голове; во всем прочем — тер-а-терная30 механика мозговой стукотни, дотошной и пресной; она быстро вскакивала на своего конька и тотчас соскакивала с него; и подмигивала с юмором над собой, ужасом Соловьева и моим обалдением:
— «Не правда ли, какая смешная?»
— «Думаете, что с ума сошла?»
— «Не бойтесь, потрезвее вас».
М. С. ей внимал с отвращением; я, каюсь, с художественным восторгом: вот тип так тип; напомню, что я, наслышавшись о ее бреде, уже на нем построил «Симфонию»; и теперь, впитывая ее, мечтал о следующей «Симфонии».
Она взяла чернильный карандаш, рисуя нам на бумаге какую-то свою схему, забылась и все мусолила карандаш слюной, тыкая его в рот; к концу разговора у нее стали лиловые губы; и даже зубы окрасились в лиловый цвет; во всем облике было что-то крайне неряшливое; нетленное существо таки обросло корой газетной работы; «хроникерша» сказывалась в той быстроте, с которой она давала газетный отчет нам о своих «мистических» песнях.
Позднее я слышал о ней от Э. К. Метнера, жившего в Нижнем, ее видавшего; еще поздней о ней мне рассказывал Максим Горький;31 оба рисуют ее согласно: незлобивое, доброе созданье, поддерживавшая нищенским заработком старуху-мать; оба отмечают в ней «радикализм» и юмор.
Но в тот день бедному М. С. Соловьеву совсем не до юмора было; когда она вышла, он, содрогаясь и сбрасывая бумажку с ею нарисованной схемочкой под стол, вздохнул:
— «Какой неприятный, сухой, пошлый бред». И скрылся в облаке папиросного дыма.
Шмидт видела, что я ее пожирал глазами; она и вообразила, что я уверовал в ее чепуху; уехав, вдруг прислала письмо32, на которое я, испугавшись контакта с ней… отругнулся; меня испугала возможность: значиться в списке «апостолов».
После я видел ее всего два раза: у Сережи, испуганного появленьем монстра; второй раз я видел ее на одном из моих воскресений; проведав о них, она явилась нежданно; но ей, видимо, не понравилось; она быстро ушла. Года через три она умерла: два-три «шмидтовца» где-то по смерти ее таились; пропали бумаги ее; года через четыре они обнаружились в «Нижегородском листке»; метранпаж передал А. П. Мельникову эти «перлы»; не зная, что делать с таким «наследством», он прислал Э. К. Метнеру ворох ее бумаг; тот принес его мне; мы, не зная, куда девать это все, передали Морозовой; последняя —
О Шмидт впервые слышу я, вероятно, еще в 900 году; ее «ересь» — основа пародии, изображенной в «Симфонии», с тою лишь разницей, что «облаченная в солнце жена» у меня — молодая красавица, а не старушка весьма неприятного вида.
Уже в сентябре я читаю «Симфонию» у Соловьевых в присутствии «Сены» (П. С. Соловьевой); М. С, взявши рукопись, передает ее Брюсову; Брюсов ему отвечает письмом:34 де «поэма» прекрасна; ее «Скорпион» напечатает, но у издательства ряд обязательств: книг, намеченных к печати; денег — нет; надо ждать; это — жаль; «Скорпион» дал бы марку свою, если б кто-нибудь книгу решился печатать сейчас же.
Тогда М. С. сам решает напечатать «Симфонию», под «скорпионовской» маркой;35 обложка придумана мною; «Симфонию» сдали в набор, псевдонима же не было; мне, как студенту, нельзя было, ради отца, появиться в печати Бугаевым, и я придумываю псевдоним: «Буревой».
— «Скажут — Бори вой!» — иронизировал М. С; и тут же придумал он: «Белый».
А я уж — за третьей «Симфонией»; в гистологической чайной пишу ее, бросивши лабораторию; к весне — готова;36 я ею недоволен: не мускульна форма; мне нужны: седло, воздух37, поле и лошадь.
Поздней изменился мой летний, пленительный быт: полевой, верховой; он давал мне натуру «Симфоний» иль — взлет; позднее и сам я, отяжелев, седло бросил; жил в Дедове, в Московской губернии, в лесной природе — не в Тульской губернии, где в час склонения солнца я всегда садился на лошадь.
В те годы не прибегал я к поводам; по знаку ноги начинал мой Пегас то галопировать, то идти рысью; по знаку ноги — останавливался точно вкопанный, пока я вглядывался в облака, в небо, в нивы; меня волновали оттенки воздушных течений; «мистический» стиль описания поля, ветров, облаков — итог тщательного изучения оттенков и переживание всех колебаний барометра. Много раз спрашивали:
— «Расскажите, откуда особенность атмосферы в ваших „Симфониях“, в ваших стихах?»
Ответ — точен: особенности ее — поездка верхом с шести до восьми с половиной в ландшафте без контуров, где земля — падает под ноги лошади, где ее — нет; купол неба и облачность, быстро меняющая очертания, — предмет наблюдений; — отсюда — «небесность» стихов и «Симфоний», плюс нива, которой волна разбивается в ноги, когда всадник мчится, испытывая свой полет как летенье навстречу предметов; движеньем ноги остановлена лошадь; вон — контур далекой дрофы, пылевая, закатная дымка: натура ландшафта в районе между Новосилем, Ельцом и Ефремовом, плюс еще — чувство полета, галопа; седло было креслом: поводьев, стремян не касался я; стол — записная книжонка, положенная на ладонь; я — то несся в полях, то слетал в водотеки овражные; я изучал верч предметов и пляску рельефа; метафоры — итоги взгляда; когда я писал, будто «месяц — сквозной одуванчик»38, то я — не выдумывал: влажная ночь дает блеск ореола настолько отчетливо, что образуется белый, сияющий пух: одуванчика; пух тот сдувается: при набегающем облачке.
Мог провираться в подборе метафор; но с каждою мучился долго, ее подбирая, чтоб отобразила предмет, преломленный условиями освещения, месяца, часа; бывало, в итоге поездки — пять фраз; я был натуралистом — в эффекте, не в том, что его вызывает; и кроме того: как художник я был «пленэрист».
Сеть солнечных пятен, слагающаяся меж листьев, охваченных ветром, являла в условиях дня мне «воздушных гепардов»; и вот «золотые гепарды… из солнечных… углей, шаталися»: в листьях; изысканность — от наблюденности; она — не выдумка; она — конструкция опыта видеть: «летели гепарды, вырезанные в зелени пятнами света»39 [ «Кубок метелей», стр. 104] в глазах амазонки, несущейся вскачь: чрез кустарник; коль вы никогда не скакали в кустах иль, скача, не разглядывали сочетанье из листьев и солнечных пятен, то вам приведенная фраза покажется, может быть, чепухой.