Начало века. Книга 2
Шрифт:
Мировоззрение декадента выражено-де в стихах Валерия Брюсова:
Но лестница все круче. Не оступлюсь ли я, Чтоб стать звездой падучей На небе бытия?228Кто сомневается (не оступится ли?), в том силы полета подорваны: Брюсов-де — «символист и декадент». И он декадент, когда пишет:
Так путник посредине луга, Куда бы он ни кинул взор, — Всегда пребудет в центре круга: И будет замкнут кругозор.229Эгоцентризм, соллипсизм — судьба декадентства; наконец, квинтэссенцией декадентских переживаний считал я строки стихов Сологуба:
В поле не видно ни зги, Кто-тоБессилью противополагал я жизненную уверенность в том, что полеты — будут, что помощь — возможна и что надо «связать» руки всем искателям новых путей; я — цитировал Блока:
…вместе свяжем руки, — Отлетим в лазурь!231В 1902 году я полагал: всенепременно «свяжем», т. е. будет коммуна новаторов; и — полетим; в 1904 году я сам полетел кувырком, но не в лазурь: в пыль и в пепел.
Заканчивая эту главу, я должен сказать об одной из основных тем этой книги: о символизме, а то читатели могут меня спросить, почему в книге, наполненной воспоминаниями о символистах и спорах друг с другом их на протяжении сотен страниц, нет ответа на вопрос, что же полагал символизмом автор воспоминаний в 1901–1905 годах.
Прежде всего: то, что он полагал символизмом, уже напечатано им в 1910–1911 годах в трех книгах, обнимающих не менее 1200 печатных страниц; [ «Символизм», «Арабески», «Луг зеленый»] в них собран материал статей, написанных гораздо ранее: в 1902–1903 — 1904 и т. д. годах; в этих статьях с достаточной полнотой отразилось юношеское мое «крэдо», со всею широтой, неопределенностью и достаточными промахами; о символизме писали: Вячеслав Иванов, Брюсов, Блок, Сологуб, Чулков; спец может найти ответ в соответствующей литературе; считаю, что наши споры и формулировки юношеских лозунгов в достаточной степени устарели; воспроизводить раз воспроизведенное — неэкономично: дать рецензии на свои старые книги — значит: подменить точку зрения на символизм 1902 года точкой зрения 1932 года, т. е. изменить стиль воспоминаний, которого задание — показывать, а не указывать; в пятнадцатом году мои взгляды на символизм подвергались значительной переработке; в 1929 году в своем дневнике я пытался ревизовать прошлые домыслы и дать очерк своего теперешнего взгляда на символизм;232 но работа над романом «Маски» отвлекла меня;233 с 1902 года до 1909 мои юношеские взгляды, по существу, не менялись; менялось методологическое обоснование: попытка базировать психологически теорию символизма сменилась усилиями дать символизму гносеологическое, т. е. чисто логическое, обоснование; по-одному я делаю экспозицию символизма в статье «Символизм как миропонимание» [См. «Арабески»], по-другому — в статьях «Смысл искусства» и «Эмблематика смысла» [См. «Символизм»]. Скажу лишь: под символизмом разумел я художественно-творческую деятельность в нас; под теорией символизма разумел ответ: как она в нас возможна и каковы принципы, руководящие этой деятельностью; деятельность эту я видел автономной, первичной, цельной, определяющей не только художественное творчество, но и творчество мысли, творчество поступков, индивидуальных и социальных; и потому-то я признавал, что определение принципов символизма в чисто отвлеченных понятиях может быть только условным, ибо самые принципы, как мыслительное творчество в нас, определяемы той действительностью, о которой сказать ничего нельзя; ведь то, посредством чего мы о ней говорим, ею же определено; и оттого все наши определения посредством понятий — эмблемы; а все отражения этой действительности образами — символы; символ есть типизация одного из моментов вечно изменной действительности, вырванного из комплекса их («нераздельной цельности» на моем тогдашнем жаргоне); термин «понятие» есть типизация же, но другого порядка, осуществляемая в рассудочном синтезе, который я понимал в годы молодости по Канту (и с Кантом боролся); но «символ» и «понятие» условны (но по-разному): они не отражают всей полноты действительности, которая, будучи реальна в деятельности, эмблематична и в рассудочном познании, и в художественном отражении; лишь в деятельности познанием, в которое сведена воля, мы осуществляем действительность: искусство есть искусство жить (социально и индивидуально); познание есть тоже искусство в перековке нам данного материала, каким являются предметы, природа, мысль и т. д.
В развитии этого хода идей я наделал ряд промахов, обусловленных ограниченным кругом философской литературы, которою чрезмерно пичкал себя в ущерб ряду течений мысли, с которыми я был плохо знаком; [Так, мне не были известны позиции диалектического материализма (Маркс и Энгельс, Ленин)] школа, с которою боролся, преодолевая тяжести, была мне чужда, хоть известна; ход мой на символизм был кос; мне следовало бы уточнить, пусть условно, свое понимание действительности, его развить и доказать, в каких дисциплинах, как и почему эта действительность не вполне отражаема и почему она отражаема: в принципе, который я силился нащупать своими силами; и уже после выявления контура действительности дать систему ее определений в ряде течений мысли, в действительности коренящихся, я же самую эту действительность назвал «символом», ибо я начал
И становилось — все наоборот: действительность оказывалась символом; символ — действительностью. Так бы я охарактеризовал аберрацию в методах подхода к непосильной для юноши проблеме: дать росчерком пера теорию творчества.
Отсюда бесконечная полемика с деталями систем, меня подавлявших доводами, и многочисленные семинарии по более всего беспокоившему Канту; я отрезывал заранее возможность себе — сформулировать тезисы своей системы символизма, друзьям — разобрать, в чем ее основное ядро; врагам же я открывал возможность приклеивать меня к тому из философов, под которого я в данную минуту вел подкоп, ибо подкоп начинался с усвоения терминологии противника до… почти невозможности меня отличить: от противника. И в то время как риккертианцы не верили в мою риккертиански вымощенную, по существу антириккертианскую, «Эмблематику смысла», о ходе мыслей которой отозвался сам Риккерт, что не разделяет его (ему излагали ее), — в это же время Тастевен из «Золотого руна» писал: Андрей-де Белый символизм утопил в неокантианскои схоластике234.
Скажу о самом термине «символ»; может быть, и не стал бы он центральным в моем круге идей; но об образах, меня пленявших, говорили в годы моего отрочества: «Это — символы». Их бранили; и этого было достаточно, чтобы слово «символ» появилось на моем знамени. Раз появилось, — надо обосновать; я обосновывал: и опять рикошетом; под символом я силился разуметь органическое соединение материалов познания в новом качестве, подобное химическому соединению двух ядов, натрия и хлора: в неядовитости; доказательство от аналогии — не доказательство, а образ того, что еще надо было вскрыть, доказать; аналогия лишь подчеркивала, что я противополагал символизм таким-то «синтетическим» системам, ибо я доказывал: в понятии синтеза мыслится лишь соположение соединяемого материала познания, не конкретное соединение; атом хлора, лежащий с атомом натрия, не сцепляется; соли не будет; для выявления свойств хлористого натрия нужна некоторая энергия, как, например, для соединения кислорода с водородом нужен электрический разряд; символизм, по-моему, была деятельность, коренящаяся в воле, посредством которой по-новому соединяются творчество и познание, а символ — результат этого соединения; на игре слов «сюнтитеми» (сополагаю) и «симбалло» (сбрасываю вместе) строил я вынесение символизма как деятельности из сферы синтетизма как рассудка; но моя борьба с синтетизмом опять-таки — борьба с кантовским рассудочным синтезом; она гипертрофирована, потому что гипертрофировано было во мне представление о значимости философии Канта; когда позднее я справился с Кантом, открылись возможности иного обоснования символизма; но мне было уже не до него.235
Не стану обременять читателя приведением деталей моих юношеских мыслей о символизме; скажу лишь: в 1902 году я был весь переполнен планами сформулировать свое «крэдо» и в разрезе теории, и в разрезе боевой платформы; выход в литературу скорее перевлек меня на другие пути; в 1902 году я себе виделся теоретиком в большей степени, чем художником слова.
Глава вторая
Авторство
Авторство
Центр, куда нес я впечатленья, — квартира Михаила Сергеевича Соловьева, силуэт которого я дал в книге «На рубеже», он первый пригрел мои эстетические стремления, выпустил литератором; он импонировал и летами.
Владимиров, Метнер, Рачинский и Батюшков дергали; М. С. — лишь щупал во мне доброкачественность материала сознания: он не деформировал, предоставляя свободу, надеясь, что в мировоззреньи к нему я приближусь; он внимал философии жизни, а не испарению схем.
И отсюда — его равнодушие к познавательным моим схемам; он щупал материю моих воззрений, не форму; он знал, что она не на кончике «credo», навеянного встречей с Метнером, с Эллисом, с любой книгой, подкинутой случаем мне.
Я же, выкладывая у Соловьевых себя, договаривался и с собою самим.
Из портьеры просовывалась очень бледная, слишком большая для хрупкого, зябкого тела, закутанного в итальянскую тальму, хохлатая голова с золотою бородкой; вот — закинулся нос; появился кадык; протянулись две теплых руки:
— «Ну, что скажете, Боря?»
Сутулый, садится, бывало; и носом большим клюет в скатерть, отряхивая папиросу в большую золотоватую пепельницу; спадает пенснэ, когда булку прищу-ро ломает средь книг, фресок, карих портьер: в золотом луче лампы; с усилием дышит: страдал расширением сердца.