Начало века. Книга 2
Шрифт:
Он как бы вел протокольную запись моих впечатлений; я ему выкладывал свой личный дневник; но и сам он делился со мной — виденным, слышанным: кратко; никаких резолюций, советов, опасок, поспешных надежд от него не услышишь, бывало; но не подневно, — помесячно, даже погодно итоги всех наших встреч подводил в тихом молчаньи.
Вот резолюция на интерес: «Позовите к нам Батюшкова»; и Петровский, Владимиров, Батюшков, бывало, уже сидят перед ним; и М. С. их разглядывает, как оценщик моих устремлений еще на корню, так сказать: его метод расценок — единственен, Кобылинский и Метнер — немного насильники;
Иной стиль отношений сложился с женой его, Ольгой Михайловной; он — в молниеносной реакции, яркой и нервной; тут не было разности лет: ниже ростом, сухая и худенькая, в балахончике, с башенкой черных волос, — суетливая девочка, вовсе не сорокалетняя дама; она — взрыв ярчайших реакций на мои рассказы о встречах, о книгах, о мыслях, — но не объективность; и наш разговор с каждым годом — пестрей, интересней, крикливей; царапаемся и дружим, заражая друг друга; мои впечатления в ней пламенеют, бывало; она, обрывая меня, недовыслушав, с загоревшимися глазами начинает сама фантазировать: «Стойте, — не так, не туда». В ней А. Петровский разыгрывается ей увиденным «мифом»; она им корит меня: вы-де не Петровский; тот бы не так поступил.
Споры меж нами крикливей и ярче: до вскакиваний моих, до выскакиваний из комнаты; а где мы сходимся, — мне она ближе Сережи; [Сережа — С. М. Соловьев, сын О. М. (О Соловьевых см. «На рубеже».)] он, став уже отроком и утративши кудри, с 1901 года мне редко видится за соловьевским столом: он в рое сверстников, поливановцев; реже с нами сидит: он — с Гиацинтовыми, Бенкендорфом, Венкстернами; явно ухаживает за арсеньевскою гимназисткой; он — в собственном возрасте; и М. С. чрезвычайно доволен: «Пусть его».
Ольга Михайловна мне как ровня: мы с ней — теперь и бурная и яркая пара; самый спор — только средство к новому сближению; она уже читает мне с 1900 года письма своей дальней родственницы, Али (А. А. Кублицкой-Пиоттух), и отрывки из писем к ней Гиппиус, жены Д. С. Мережковского; часто меж нами как предмет спора встает Достоевский, которого так ненавидит она, утверждая, что впечатление от его романов вызывает образ распятия в клопах; Поликсена Сергеевна Соловьева, сестра Михаила Сергеевича, друг Гиппиус, теперь появляется в Москве; она-то явно и вздувает в О. М. интерес к Мережковскому, к его идеям, к исследованию о Достоевском, два года печатающемуся в «Мире искусства»1.
— «Что бы Володя сказал?» — восклицает О. М., читая риторику Мережковского.
Но «Володя», философ Владимир Соловьев, скончался: М. С. редактирует книги его2, приобщая нас к черновикам, выволакивая из потертых портфелей пуки пожелтевшей бумаги, исписанной крупным, кривым, броским почерком; щурит глаза в перемарчивый текст; сомневается: стоит ли данный набросок печатать; указывает на два почерка: крупный и бисерный, мелкий; и говорит:
— «Это — автоматическое письмо».
М. С. колебался печатать те из отрывков незаконченных статей философа-брата,
Квартира Соловьевых связалась мне с авторством. В 1901 году я колебался: кто я? Композитор, философ, биолог, поэт, литератор иль критик? Я в «критика», даже в «философа» больше верил, чем в «литератора»; вылазки — показ отцу слабоватых стихов и «Симфонии» другу — посеяли сомнения в собственном «таланте»: отец стихи — осмеял; друг откровенно отметил, что я-де не писатель вовсе.
Не будь Соловьевых, «писатель» к 1903 году совсем бы исчез с горизонта; но Соловьевы меня тут поддержали всемерно; Сереже, еще гимназистом, читал я убогие кропанья свои, приведя его в бурный восторг; и его карандаш, разрывая страницу, влепил: «Пре-вос-ход-но!»4
Каракуля мальчика в тот момент явилась решающею поддержкой; но я умолял моего юного друга: таить мое авторство; он долго таил; но потом проговорился родителям; и они притянули меня: им читать; О. М. нравилась моя убогая проза; М. С. помалкивал со сдержанной благосклонностью; а за стихи — смесь Бальмонта, Верлена и Фета — таки и журил, не любя ни декадентов, ни романтиков; ну, а О. М. — та отзывалась на весь романтический фронт: от баллад Жуковского, от поэзии Оссиана до «Песенок» М. Метерлинка;5 ей нравились в моей поэзии совершенно по-детски поданные багровые луны, самоубийцы, вампиры и прочие «жути».
Я же задумывал космическую эпопею, дичайшими фразами перестранняя текст: из всех сил; окончив этот «шедевр», я увидел, что стиль не дорос до мировой поэмы:6 и тогда я начал смыкать сюжет до… субъективных импровизаций и просто сказочки; ее питали: мелодии Грига и собственные импровизации на рояле; сильно действовал романс «Королевна» Грига; лесные чащи были навеяны балладою Грига, легшей в основу второй и третьей части «Симфонии».
Из этих юношеских упражнений возникла «Северная симфония» к концу 1900 года7.
Она — первый итог ряда импровизированных мною классов; сперва осаждаю я ритм, стараясь выявить звучание подбором каких угодно слов; потом я стараюсь свои ритмы раскрасить; меня интересуют образы, а не их словесное оформление; словарь еще жалок; напев да образ: без всего прочего; О. М. это нравилось; М. С, сторонник классической четкости, видел в стряпне моей неочищенные огородные овощи к будущим «блюдам».
Позднее уже образ во мне отделяется от напева: он, так сказать, членится; и я собираю метафоры; увлечение ими своего рода спорт; в этом себе самому устроенном классе я — главным образом глаз, как в первом классе своем я — главным образом ухо; «писателя» — все еще нет.