Начало века. Книга 2
Шрифт:
В 1902 году я считаю случайной ту боль из-за смеха; а в 904 она — пепел сожженного солнца во мне; но и раньше моя биография — в полутенях; начинает отбрасывать тень новый быт.
Я боролся с затрепанным либерализмом и с гонором энциклопедий без творчества, с пылью научных подвалов, со скукой мещанства, с пустым благодушием; все ж благодушие — тень доброты:
А вот модернист, очень острый в строке, а не на либеральном обеде, дав слово, — не выполнит; М. Ковалевский, сам позитивист, провел жизнь — не весьма позитивно: сидел под диваном, таясь от курсистки, хотевшей женить его на себе, не скаредно жил; не ловкач.
3. Н. Гиппиус, Брюсов, зовущие к «бреду», — оказались напористы: трубы медные переперев, невредимыми выйдут! Тончайшие нервы (Максим Ковалевский таких не имел), а не падают в обмороки, проявляя воловье упорство, стожильность; не нервы — канатищи! Чехов был прав, подчеркнув: декаденты лишь делают мину, что очень нервны; мужики трудосильные:205 лбом выбивают строку свою об утонченной нервозности.
Кончиками языка воплощали отцы слова Боклей и Миллей, твердя: экономия, практика, сила, уменье найтись, извлечь пользу себе и другим (!?). В деле были — безвольные, неэкономные, не извлекающие себе барышей; промотали наследства свои: материальные (не говоря об идейных).
А вот «мужики» декаденты, утонченно-бледные и вопиющие миру, что им нужно то, чего нет на земле, через несколько лет, отобрав все, что есть, у отцов — положение, вес, уважение, печатные строчки, журналы, читателей, — сели в отцовских, в просиженных, в академических креслах.
Я учувствовал: «тайное» у модернистов — подштопанный позитивизм; диалектика метаморфозы безумий в делячества подчинена ходу мысли: мир — рушится; кресло мое пока твердо; успею я книги сложить до возглашения трубы иерихонской;206 от Брюсова к Франсу — полшага; да, — позитивизм: у… противников позитивизма!207
Одною ногою я вступил за порог «Скорпиона»; и многое в новом кругу не понравилось мне; а другой стороною захлопнулся в лаборатории; и в защемленную ногу мне иглы украдкой всаживали.
Были более мрачные тени; испортилась вдруг атмосфера квартир: Соловьевых и нашей.
С начала 902 года ухудшилось недомогание моей матери; и говорили: ее-де оперировать надо; на почве болезни расстроились нервы, квартира наполнилась вздохами, даже слезами; я вздрагивал; часто глубокою ночью я вдруг просыпался от вздохов; и шел успокаивать мать.
По совету профессора Снегирева она водворилася в клинику; но каждый день заезжала домой; и с ей свойственной яркостью передавала рассказы, ходившие об изумительных операциях Снегирева, рассказывала, как ругается на операциях он и какое подчас уважение он вызывает несмотря на ругань у ассистентов; как он, совершив операционное чудо, на радостях кутит с… директором консерватории В. И. Сафоновым, которого в пьяном виде однажды мать встретила в три часа ночи в пустом коридоре клиническом.
Болезнь ее прошла, но летом 1902 года стал замечать у отца я симптомы болезни; бывало, он вдруг остановится, жадно
— «Что с тобой?»
Он помигивает из очков: в совершенном растере.
— «Да так-с!.. как-с-нибудь-с!..»
Продолжает оборванный свой разговор до… задоха вторичного.
Раз, забежав в кабинет, испугался, застал его скорчившимся, с деформированным серо-белым лицом, передернутым болями; с явным напугом он мне помотал головою трясущейся:
— «Не говори только матери».
Но, разумеется, я — бегом к ней; тут же и доктор явился: он определил, что у отца — грудная ангина, с которой можно бы жить, коли бросить все лекции, все заседанья, деканство; и — шахматы; но это было б прижизненной смертью отцу; и он стал приговаривать, что умрет, как солдат на посту: читал, спорил, взвивался на третий этаж, как юнец, пил чернила, — не чай; также в три часа ночи звонился из клуба.
— «Так-с, так-с… Ничего-с! Как-с-нибудь-с!» Обрывал урезониванья, восклицая:
— «Почистите мне сюртучок!» Несся на заседание.
Мы видели: этак недолго протянет; прислушивались: шелестело — быть худу! И я ощущал себя, как в метерлинковской драме: «Втируша»; казалось: в сроеньях теней из угла — глядит смерть.
Смерть
Но и в соловьевской квартире я переживал то же самое: М. Соловьев страдал печенью и расширением сердца; он, изнемогая, держал в вечном страхе свою жену, Ольгу Михайловну; болезнь матери сопровождалася стонами; болезнь отца — прибаутками; болезнь Ольги Михайловны — приступом взвинченного фанатизма, с весьма угрожающим блеском очей, затаивших недоброе что-то; и — не доверяла: себе, мужу, сыну и мне.
— «Даже здесь метерлинковщина!»
Стиль увенчивал — так, пустячок: О. М. завела деревянную куклу, сухую и желтую, для рисованья костюмов с нее; в свои темные шали закутавши куклу, ее посадила к окну, чтоб глядела из спальни: в столовую; вечером свет фонаря покрывал ее кружевом; и я, бывало, забывши про куклу, — показывал:
— «Кто?» — «Манекен». — «А зачем это?» — «С лета сидит: летом нет никого здесь, в квартире: а с улицы скажешь, — живой; просто средство от жуликов!»
Кукла связалась мне с присланным только что стихотворением Блока:
Мое болото их затянет. Сомкнётся жуткое кольцо208.Все осенние стихотворения Блока — не радовали своим бредом, и Ольга Михайловна разболевалась от них; а М. С. приговаривал:
— «Я говорил тебе!»
Наши квартиры меня облекали как в траур; лишь Метнер бодрил разговором (потом перепиской): в эти месяцы именно я каждый день бегал к Метнерам [См. первую главу: «Аргонавты», главка «Эмилий Метнер»].
К концу декабря М. С. выглядел бодро: прошло расширение сердца; и раз в январе по-хорошему мы присмирели, все четверо, за неизменно родным мне столом, когда я прочитал посвященные памяти В. Соловьева стихи;209 голубые глаза М. С. молча уставились с теплым доверием; стало как в прежние годы; сквозным, голубым от луны, фосфорическим взмахом метель неслась в окнах.