Начало века. Книга 2
Шрифт:
Здесь же я восстановил свое давнее, детское, но озорное знакомство с П. Д. Боборыкиным.
В детстве стоит предо мной Боборыкин — вертлявым, высоким, худым, с совершенно багровою лысой головкой из дерга движений руки, суетливо приставившей к пресурово блиставшим очкам миниатюрный лорнетик, чтоб, бросив его, ухватиться порывисто за предметы столовые — пепельницы, разрезалки, салфеточки, ими метаться; ходил в светло-желтом; доказывая, багровел и привскакивал и становился в картинную позу, слегка прислонясь к буфету; бывал у нас с Софьею Александровной, тонной, худою, болезненной, милой супругою; и нам доказывал, как мы отстали от Запада: как независима женщина там.
Я, ребенок,
Это было уже в 1908 году.
Он ходил точно плод, наливавшийся славою жизни, притекшей в истекшем столетии, — не кипятился, не обижал; стал седым и дородным, пленяя достоинством медленных жестов своих, в длиннополом, почти до земли сюртуке, семенил очень быстро, малюсенькими беговыми шажочками, скрытыми полами, так что казалось: несется, но медленно (перемещением ног), во всем черном, откинувши лысину, вымытую ослепительно, сереброусый, вдавив подбородок в крахмал; он с улыбкой мастито проявленного снисхождения к нам, символистам, вращая поставленной под головой окрахмаленной кистью руки, наливался спокойнейшим весом; и не без лукавости, с пыхом подчеркивал, что в свое время он первый же выдвинул кое-какие из наших тенденций.
Теперь, повстречавшись со мной, с добродушной игривостью, кистью вращая, припомнил:
— «А помните карикатуру „Будильника“… Помните, как с Николаем Васильевичем мы воевали? Покойник — философ был; и прекрасный оратор; его Тургенев отметил!»
Налившися весом, он нес среброусую голову к Брюсову, чрез сюртуки.
Одно время встречал его всюду: в «Кружке», в изощренных салонах, в «Эстетике», у теософов, у Астрова; его вводили, сажали; его угощали нетрудной словесной конфетою; он — оставался доволен, подремывая и подхрапывая под рулады поэтов в «Свободной эстетике».
Стал — безобидный старик; был не глуп; и старался пред новыми в грязь не ударить; и с Брюсовым, ставшим директором231 и представлявшим, что кухня «Кружка» занимает его, сей сереброусый старик, расплываясь довольной улыбкой развалины, впавшей в младенчество, — с пыхом и смаком и чмоком губы рассуждал: о севрюге, селянках, патэ-де-фуа-гра232.
Старик пригласил меня в гости; супруга писателя, тон-но-любезная, в стильном чепце, — не казалась старушкой; П. Д. накормил меня вкусным завтраком с тонкими винами, интервьюируя о символизме, монизме, о богоискательствах, все приставая:
— «Сведите меня к Морозовой, Маргарите Кирилловне: я сочиняю роман; тема — богоискательство; у Маргариты Кирилловны — типы: Бердяев, Булгаков, Рачинский и прочие, нужные мне».
— «Ни за что! — испугалась Морозова, когда я ей об этом сказал, — знаю про Боборыкина: не оберешься потом хлопотни: лишь пусти…»
Старичок, подливая вина, называл меня мило «коллегою»; а на вопросы его было очень легко отвечать: надо было молчать; предложивши вопрос, он, помахивая белоснежной салфеткою, сам отвечал за меня, — отвечал так, как он полагал, что ему отвечать должен «Белый»; и я — не перечил: я знал, что роман Боборыкина — ни для кого: для него; он себя тешил им; он был так безобиден, так Добр, так широк в меру семидесятипятилетнего возраста, что я, Брюсов, Бальмонт относились к нему осторожно и бережно.
Кстати сказать: у него же был в прошлом и ряд заслуг. Были трогательны: его бодрость и живость; сей «дедушка» был назидательною демонстрацией злобным отцам: как, со сцены сходя, относиться к тому, что щекочет ушное отверстие абракадаброю.
И он особенно был умилителен через пять
Я, встретившись с ним, прошел мимо: наверное, он разговаривал с прошлым своим.
Скоро он просто тронул меня, когда я, возвратившись в окрестности Базеля, вдруг получил от него умилительное извещение: он, прочитав фельетон мой, придя в восхищенье от стиля, сердечнейше просит прислать мой роман «Петербург»; это было последнею встречей; я скоро уехал в Россию; он — умер: довольно пожил!
Был забавный старик, незаслуженно оплеванный редакторшей писем А. Блока к родным; Блок, капризный, способный в иные минуты ругаться бессмысленно, матери пишет про… «эту плешивую сволочь»; и, кажется, — ясно: коли не указано кто, — «уж молчи», не сажай в лужу Блока, отколовшего бессмысленно грубость; нет, — с глупым хихиком редакторское примечанье указывает, топя Блока, топя себя вдвое, что эта «плешивая сволочь» — беззлобный старик Боборыкин, никого не задевавший больно234.
Иванов, я, Брюсов, Волошин, Бальмонт относилися к Боборыкину бережно; третьестепенный писатель — одно, никому из нас не вредивший уже беспомощный старик — другое: в чем дело? Почему — «плешивая сволочь»?
Плевок Блока без повода, а ненужное разъяснение Бекетовой, что «плешивая сволочь» — беззлобный старик Боборыкин, это… это… это… не знаю уж, в каком стиле!
В «Кружок» затащили меня весной 903; в партикулярное платье (с чужого плеча) облеченный, явился я на реферат К. Бальмонта;235 и в платье с чужого плеча на потеху В. А. Гиляровского — выступил: с прениями; Гиляровский писал, что «тогда — появилось „оно“» и что «уши — врозь, дугою — ноги; и как будто стоя спит»; да — не я же, а платье с чужого плеча!
Все же аплодисменты снискал;236 что говорил, даже не помню; но помню отчетливый шепот: у себя за спиною:
— «Бальмонтовец!»
— «Нет, — по Мережковскому».
Гордо сошел: не свистели; не знали еще, что сей юноша в платье с чужого плеча — Андрей Белый; мать, очень приятно взволнованная моим первым успехом, рассказывала с ярким юмором:
— «Рукой махал: на кого-то кидался; кого-то ругал!»
— «Да кого же, — голубчик?» — отец: с громким юмором.
— «Кончил, и — аплодисменты…»
Бальмонт
В марте-апреле 1903 года я знакомлюсь с Бальмонтом, которого томиками «Тишина» и «В безбрежности» я увлекался еще гимназистом237, в период, когда говорили мне: Гейне, Жуковский, Верлен, Метерлинк и художник Берн-Джонс: перепевные строчки Бальмонта будили «Эолову арфу» Жуковского;238 и — символизм в них прокладывал путь; они — синтез романтики с новыми веяниями; среди нас был Бальмонт — академик, с которым считалися старцы; он им отвечал пессимизмом, в котором тонул прошлый век: что-то от Шопенгауэра, от Левитана; еще не расслышался весь эклектизм его ритмов: Верлен плюс Жуковский, деленные на два, иль — лебеди, чайки, туман, красный месяц и дева какая-нибудь.