Начало века. Книга 2
Шрифт:
3. Н. в письмах обещала меня познакомить не с «выродками», а с людьми «настоящими», «новыми»: думаю — с сестрами, Татой и Натой, с В. В. Розановым, с Философовым и с Карташевым; их друг, Философов, тогда раздваивался между «Миром искусства» и Мережковским, тащившим его в «Новый путь»: петербургская группа распалась на снобов художников и на писателей; в «Мире искусства» был дружеский отзыв о книге моей;192 скоро я стал сотрудником «Мира искусства»: вполне неожиданно.
Так было дело: открывалася выставка «Мира искусства» в Москве; посетитель всех выставок,
Дивился изыску я: помесь нахала с шармером, лакея с министром; сердечком, по Сомову, сложены губы; вдруг — дерг, передерг, остывание: черт подери — Кара-калла какая-то, если не Иезавель нарумяненная и сенаторам римским главы отсекающая (говорили, что будто бы он с Марьей Павловной, с князем великим Владимиром — запанибрата):195 маститый закид серебристого кока, скользящие, как в менуэте, шажочки, с шарком бесшумным ботиночек, лаковых. Что за жилет! Что за вязь и прокол изощренного галстука! Что за слепительный, как алебастр, еле видный манжет! Вид скотины, утонченной кистью К. Сомова, коль не артиста, прощупывателя через кожу сегодняшних вкусов, и завтрашних, и послезавтрашних, чтобы в любую минуту, кастрировав собственный сегодняшний вкус, предстать: в собственном завтрашнем!
Пока разглядывал я изощренную эту концовку, впечатанную Лансере в послезавтрашний титульный лист, — мне далекую и неприятную, вдруг осенило меня: предложить ей статью свою: «Формы искусства»; и вот безо всяких сомнений, забывши о том, что я — невзрачный студент, подхожу к кругло выточенному «царедворчеству» (избаловали меня: думал, — мне и законы не писаны!).
Вскид серебристого кока, и поза: Нерон в черном смокинге над пламенеющим Римом196, а может быть, — камер-лакей, закрывающий дверь во дворец?
Тем не менее я представляюсь:
— «Бугаев».
И тут наглый зажим пухловатой губы, передернув-, шись, сразу исчез, чтобы выявить стиль «анфана»197, скорей пухлогубого и пухлощекого ангела (стиль Барромини, семнадцатый век); и с изящностью мима, меняющего свои роли, — изгиб с перегибом ноги назад, с легкой глиссадою, как реверанс, с улыбкою слишком простой, слишком дружеской, он, показав мне Нерона, потом — купидона, изящнейше сделал церемониймейстерский жест Луи Каторз:198
— «Ах, я счастлив! На днях еще много о вас говорили мы!»
И как по залам дворца, открывая жезлом апартаменты «Мира искусства», которого мебели — Бакст,
— «Ну вот, Александр Николаевич, — позвольте представить вам Белого: он!»
— «Бенуа», — поклонился с отлетом, с расклоном, с изгибом руки Бенуа и повел под полотнище Врубеля: «Фауст и Маргарита»199.
— «Смотрите, — взмахнул он рукою, — вот титан! Я горюю, что не оценил его в своей „Истории живописи“»200, — он посвящал меня в краски.
Так я был введен в круг сотрудников; и — озирались: кто этот прескромного вида юнец, кого Дягилев и Бенуа мило водят по залам.
Вопрос о статье не решался; была принята: с полуслова:
— «Конечно, конечно, — скорей высылайте, чтобы поспеть с номером!»201
С тех пор я стал получать письма Д. Философова с чисто редакторскими замечаниями, с просьбою слать, что хочу;202 так факт дружбы с Д. С. Мережковским мне составил уж имя средь группы художников «Мира искусства».
С другой стороны, анонсировал «Белого» и «Скорпион»: всей Москве; так «звезда» восходила моя; я не двинул и пальцем; мой жест — перепуг и желанье сесть в тень, чтоб хотя до экзаменов не разнеслось, чем стал «Боря Бугаев»: я чувствовал: моя «звезда» не продержится в небе: она — фейерверочная: подлетает, чтоб в месте ее быстрого вспыха — «ничто» обнаружилось.
Очень достойные лавры меня увенчали! Но «звездочкой» не ощущал я себя и тогда, когда где-то уже за спиной называли меня восходящим талантом; головокружение славы в малюсеньком круге скоро с лихвой компенсировалось плевом: нашего тогдашнего профессорского круга.
В 901 все радовало и все дивило; сам быт распахнулся; и Эллис стоял с социологией, Эртель — с историей, Батюшков и Гончарова — с культурой Востока, отец — с математикой, Метнер — с Бетховеном, с Кантом и с Гете, Рачинский — с Гарнаками; моя уверенность в преодолении библиотек была дерзкая.
Мне предстояло-таки пропотеть над увязкою противоречий; я по уши — в трудностях; силясь понять язык Брюсова, силюсь и Канта понять.
Я впрягаюсь прилежно в свои обязательства; но перегрузка дает себя знать: утомлением и неумением выполнить и четверти своего плана; едва нажимаю на литературу, — хромает мое сочиненье Анучину; у Дорошевского явный грозит незачет; зачет сдан; но с «Возвратом», книгой, которую пишу, — неувязка.
Затрепан в спехах!
И общенье с друзьями — не радость; я в трудных натугах заставить их в их стремленьях друг друга понять — надрываюсь: ропщу и кряхчу; мне звучит одиночество, приподымая свой голос:
Смеюсь, и мой смех — серебрист. И плачу сквозь смех поневоле: Зачем этот воздух лучист, Зачем светозарен… до боли?203Я этого плача сквозь смех полугодием раньше не знал; внешне те ж перспективы лучистые, но сквозь них — тень: