Начало жизни
Шрифт:
Значит, у нее нет авторитета, значит, она плохой председатель, — мучила себя Маша. Другие, правда, слушались, а Зайченко и в пионерском галстуке всё такой же. Что с ним делать?
Глава одиннадцатая
— Этим летом мы поедем на Украину, — сказала мама, — на нашу ридну Вкраину.
Вечер. Пароход идет по просторной спокойной воде. Слева — кручи в зеленых кудрях садов и рощ, справа — широкая, пологая гладь, окаймленная низеньким ивнячком. Над самым Днепром лежит большая оранжевая луна, чуть касаясь воды. Тихо-тихо на реке, изредка плеснет рыба да послышится крик в камышах, и снова покой. Вода темнозеленая, теплая, — молчит.
Они сошли с парохода ночью, еще до рассвета. Наперебой заливались соловьи, наслаждаясь теплом летней ночи, точно самый воздух щелкал, свистел, лепетал. Извозчик тихо вез их по улочкам спящего городка, пахло цветущим табаком, мятой, влажными листочками смородины. Соловьи неистовствовали, осыпая вишневые сады хрусталем своих посвистов. «Какая я счастливая!» — подумала Маша. Под колесами похрустывал сыроватый дорожный песок.
Они поселились на самой круче, отвесно обрывавшейся над рекой. Утром, проснувшись пораньше, Маша бежала на кручу и ныряла сначала в ветер, летевший к ней навстречу с Днепра, пока она спускалась по крутой отвесной тропинке к реке, а потом — в холодную, острую воду, вскрикивая от свежести и хлопая себя по плечам ладонями. У берега плескались плоты из огромных сосновых бревен. Поплавав у берега, она взбегала на плоты, скользя босыми ногами по круглым хребтам бревен, и по плотам добегала до середины реки. Нырять оттуда Маша не решалась, — мальчишки рассказывали, что под плоты тянет, что туда затянуло однажды одного хлопчика и он не выбрался. Она стояла над водой, покачиваясь на толстых бревнах, и смотрела на тот берег, далекий и потому заманчивый. Днем, освободившись от домашних дел, выйдет к Днепру Петька, сядет в свою лодку и заберет всех желающих на тот берег. Там мелко, там белый серебристый песок, рифленый мелкой волной, весь в перламутровых бликах солнца. Туда заходят стайки крошечных мальков, похожих на комаров, и с быстротою молнии уносятся в другие места. А на песке — белые с сиреневым отливом ракушки, кое-где сухие водоросли и камыш — дары щедрой реки.
Как свободно дышится посреди Днепра в четырнадцать лет! Всё смогу, всё сделаю, всему выучусь, всего достигну! Как хорошо, что я родилась! Как щедро светит солнце, как упоительна красота Днепра! Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои… Невольно начинаешь говорить словами Гоголя, а кажется, что слова эти твои собственные и родятся они от счастья, которое дает эта вольная воля, эта первобытная могучая красота.
Бродила по берегу, а сверху нависала земляная, глиняная гора. Вдоль берега можно было дойти до оврага, по которому бежал чистый ручей, — ох, и вкусная вода в нем! Поднявшись вдоль ручья, можно было выйти из оврага и дойти до Змеиного болота, — дальше ходить не полагалось. В болоте было много змей, туда бросили разбойники убитого старика-купца, — давно это было, рассказывают…
Четырнадцать! Больше она уже не ребенок, больше нельзя уже купаться нагишом. Вольготно было смешаться с орущей веселой оравой, кувыркаться в воде, завязывать узелки на чьем-нибудь бельишке, лежащем на берегу.
Всё еще стыдно собственного, неизвестно зачем изменившегося тела. Только в краску вгоняет. Как не хотелось становиться взрослой! Как это было временами страшно. Что же хорошего в этом переходе в старший возраст? Может быть, придет время, когда Маша порадуется тому, что взрослая. Но расставаться с детством так не хочется!
«Всё равно, я не буду признавать этого и буду вести себя, как прежде», — сказала себе Маша. Но больше она не могла вести себя, как прежде. Она бегала, лазила на деревья, но как только замечала, что на нее кто-нибудь смотрит — заливалась краской и старалась сделаться незаметной.
Было в этом смущении и что-то приятное. Незнакомые глаза смотрели на нее внимательно, ласково, иногда вопрошающе. Чем-то она была интересна людям — это утешало.
Лето бежало прибрежными тропками, оврагом, заросшим бузиной и боярышником, оно брызгалось свежей речною водой, водило по глухим рощицам и садочкам. Петька, сын хозяйки, возил их на лодке до Канева, они взбирались на могилу Тараса Шевченки, пели «Як умру, то поховайте», «Реве та стогне» и другие украинские песни.
Однажды к берегу приплыло два маленьких бронекатера. Вечером матросы рассыпались по берегу. Они вбили в землю два столба, повесили белый полотняный экран и стали показывать кинофильмы. Билетов не брали, залом служил весь берег, куда стеклось много девушек. Кино можно было смотреть и сверху, с кручи, только всё казалось очень маленьким. На катерах над палубой горели цветные огоньки. Маша со знакомыми девочками спускалась вниз и украдкой смотрела кинокартину из-за кустов лозняка. Картина была про декабристов, на экране появлялись люди, одетые по-старинному, они спорили, беззвучно произносили речи, прощались с красивыми женщинами. Мама могла рассердиться, если Маша придет слишком поздно, — и с окончанием фильма Маша быстро карабкалась по знакомой тропке наверх.
Она спешила так в темноте и вдруг перед ней возник матрос в холщовой робе с выгоревшим голубым воротником-гюйсом. Он был молодой, с темным чубчиком над глазами. Увидев на тропинке девушку в белом платье, он сказал негромко:
— Ты, Галю? Куда ж ты пропала?
— То не Галя, — ответила Маша и хотела увильнуть с дороги, но матрос взял ее за обе руки и притянул поближе:
— Как же не Галя? Ой, да и ты, дивчина, не хуже!
Маша вырвалась и убежала.
— Куда же ты! Я не обижу, постой! — крикнул парень, но она уже добралась до вершины горы. В сандальи набился песок, ветер обдувал горячие руки, а сердце билось сладко-сладко. Ни за что она не спустилась бы сейчас по горе, но как хорошо было слышать эти случайные слова: «Ой, да и ты не хуже!».
Петь, петь хотелось над этим разлившимся на версты Днепром, и они пели по вечерам, девчата и хлопцы пионерского гуртка. Пели русские, украинские песни, старые и новые, пели, а Петькин старший брат подыгрывал на мандолине. Маша захотела сфотографироваться на память в украинском костюме, и соседская девочка дала ей вышитую сорочку, плахту и мониста. Было жарко и непривычно в чужом костюме, фотограф долго пересаживал Машу с места на место. Карточки получились плохие, она выглядела сердитой и казалась старше своих лет.
— Плохая карточка, — признали девушки, — но ты ведь и без карточки, будешь Украину вспоминать, а? Письма писать нам будешь, а мы тебе.
— И я тебе писать буду, — заявил Петька. — Только отвечай!
Она вернулась в Ленинград загорелая, сильная, отдохнувшая, и сразу написала девочкам письмо. В ответ пришло три. Кроме девчат писал Петька и какой-то Митрий Недоля. Что за Митрий? Стала вспоминать и вспомнила: это был паренек лет пятнадцати, тихий, с задумчивыми светлыми глазами. Он приходил на реку только к вечеру, видимо, занят был днем, иногда купался со старшими парнями, иногда молча сидел на плоту и грыз травинку. Он редко говорил, чаще слушал и смотрел, смотрел на реку, на ребят, на траву, на подсолнухи, на дальний берег. Про него Маша никогда ничего не слыхала.