Нации и национализм после 1780 года
Шрифт:
того как даже британцы вышли в 1931 году из Организации Свободной Торговли, представлялось очевидным, что все государства отчаянно стремятся окружить себя редутами протекционизма, — столь мощными, что это уже напоминало курс на полную автаркию (несколько смягчаемую двусторонними соглашениями). В общем, когда мировое хозяйство потрясла экономическая буря, мировой капитализм искал спасения в отдельных хижинах национальных экономик. Был ли этот процесс неизбежным? В теории — нет. Ведь реакцией на глобальные экономические ураганы 1970-х и 1980-х годов подобное бегство (пока еще) не стало. Однако в межвоенный период автаркия, вне всякого сомнения, наблюдалась.
Таким образом, положение вещей, сложившееся между двумя мировыми войнами, предоставляет нам отличную возможность оценить как потенциальную силу, так и слабость национализма и национальных государств. Но прежде чем обратиться к этой проблеме, бросим взгляд на ту модель национально-государственного устройства, которая была навязана Европе Версальским мирным договором и другими связанными с ним соглашениями. (Ради удобства и по логическим основаниям мы включаем сюда и англо-ирландский договор 1921 г.) Самый беглый взгляд мгновенно обнаруживает, что принцип Вильсона оказался совершенно неспособным привести государственные границы в полное соответствие с границами национальными и языковыми. А между тем мирные соглашения 1918–1919 гг. действительно попытались претворить этот принцип в жизнь, насколько это вообще было возможно (исключением стали некоторые политико-стратегические решения относительно германских границ и вынужденные уступки экспансионизму Польши и Италии). Как бы, to ни было, ни до, ни после Версаля, ни в Европе, |ни где-либо еще не предпринимались столь же целенаправленные и систематические попытки перекроить политическую карту по национальному
Но принцип этот попросту не работал. Ввиду вполне объективных этнических реальностей большинство новых государств, воздвигнутых на обломках прежних империй, оказались — совершенно неизбежным образом — столь же многонациональными, как и старые «тюрьмы народов», которым они пришли на смену. В пример можно привести Чехословакию, Польшу, Румынию и Югославию. Немецкое, словенское и хорватское меньшинства в Италии заняли место итальянского меньшинства Габсбургской империи. Главное отличие заключалось в том, что новые государства обладали, как правило, меньшими размерами, и «угнетенные народы» именовались теперь «угнетенными меньшинствами». Логическим следствием попытки создать континент, аккуратно разделенный на самостоятельные государства, каждое из которых имело бы этнически и лингвистически однородное население, стало массовое изгнание и уничтожение меньшинств. Именно таким было, есть и будет кровавое reductio ad absurdum [229] национализма в его территориальной версии, пусть даже это стало вполне очевидным лишь в 1940-х годах. Впрочем, массовые высылки и даже геноцид имели место у южных границ Европы уже в ходе Первой мировой войны и сразу по ее окончании, когда турки устроили в 1915 году резню армян, а после греко-турецкой войны 1922 года изгнали 1,3–1,5 млн. греков из Малой Азии, где последние жили со времен Гомера. [230] Позднее Адольф Гитлер — в этом смысле вполне последовательный националист вильсоновского толка — принимал меры к переселению в Германию тех немцев, которые жили за пределами «фатерлянда» (например, в итальянском Южном Тироле) — и выступал за поголовное истребление евреев. А после Второй мировой войны, когда на обширном пространстве между Францией и внутренними районами СССР евреев практически не осталось, пришел черед немцев, и теперь уже их высылали en masse из Польши и Чехословакии. После всего этого уже можно было понять, что создание однородного национального государства представляет собой цель, которую могут осуществить только варвары или, по крайней мере, только варварскими средствами. Одним из парадоксальных результатов открытия того факта, что полное совпадение государств с национальностями недостижимо, стала устойчивость границ, предусмотренных Версальским миром (абсурдных даже по стандартам Вильсона). Границы эти изменялись только в исключительных случаях, в угоду интересам великих держав: Германии — до 1945 г. и СССР — после 1940 г. Различные попытки перекроить границы государств, образовавшихся после распада Австро-Венгерской и Турецкой империй, не привели к прочным результатам, и сейчас они проходят примерно там же, где и после Первой мировой войны (если не считать адриатических территорий, после 1918 года присоединенных к Италии, а затем переданных Югославии). Но вильсоновская система породила и некоторые другие результаты, весьма знаменательные и не вполне ожидаемые. Во-первых, она продемонстрировала, — и этому не нужно удивляться — что национализм малых наций может быть так же нетерпим к меньшинствам, как и тот вариант национализма, который Ленин называл «великодержавным шовинизмом». Для знатоков Габсбургской Венгрии это, конечно, не стало особым открытием. Более важным и действительно новым явилось осознание того факта, что «национальная идея» в формулировке ее официальных поборников не обязательно совпадает с истинным самоощущением соответствующих народов. Плебисциты, организованные после 1918 года на территориях со смешанным населением и призванные определить, гражданами какого из претендующих на эти земли национальных государств станут их жители, выявили значительное число лиц, которые пожелали присоединиться к иноязычному государству. Данный факт можно было порой объяснять политическим давлением, подтасовками при голосовании или вовсе отделаться от проблемы ссылками на необразованность масс, их политическую незрелость и т. п. В принципе ни одна из этих гипотез не является абсолютно неправдоподобной. Тем не менее, наличие поляков, предпочитающих жить не в возрожденной Польше, а в Германии, или словенцев, избравших не вновь возникшую Югославию, но Австрию, сомнению не подлежало, пусть даже это обстоятельство было a priori непостижимо для людей, твердо веривших, что представители любой национальности непременно должны ощущать своим то государство, которое объявило себя ее политическим воплощением. Но подобная теория и в самом деле быстро завоевывала новых сторонников. Двадцать лет спустя именно она побудила британское правительство интернировать en bloc [231] большинство выходцев из Германии, в т. ч. евреев и эмигрантов-антифашистов, поскольку предполагалось, что любой человек, родившийся в Германии, сохраняет абсолютную лояльность этой стране.
229
Сведение к нелепости, доведение до абсурда (лат.) — Прим. пер.
230
См. С. A. Macartney. «Refugees» in Encyclopedia of the Social Sciences. New York, 1934, vol. 13. P. 200–205; Charles B. Eddy. Greece and the Greek Refugees. London, 1931. Справедливости ради следует упомянуть и о 400 тысячах турок, изгнанных из Греции.
231
Здесь: без разбора, не входя в подробности (фр.). — Прим. пер.
Еще более серьезное расхождение между теорией и действительностью обнаружилось в Ирландии. Вопреки Эммету и Уолфу Тону большинство жителей шести графств Ольстера не желали считать себя «ирландцами» в том же смысле, что и основная масса населения двадцати шести остальных графств (и даже незначительная протестантская община к югу от англо-ирландской границы). Предположение о том, что в Ирландии существует единая ирландская нация, или, скорее, что все жители острова мечтают о единой независимой фенианской Ирландии, оказалось ошибочным, и хотя в течение полувека после образования Ирландского Свободного Государства (а затем Республики) фении и их сторонники объясняли раздел страны британским имперским заговором или глупостью ольстерских юнионистов, одураченных британскими агентами, два последних десятилетия доказали, что корни ирландского раскола следует искать отнюдь не в Лондоне.
Подобным же образом с основанием Югославского королевства обнаружилось, что его жители вовсе не обладают общим «югославским» самосознанием, которое пионеры иллирийской идеи (хорваты) постулировали еще в начале XIX века, и что на них гораздо сильнее действуют иные лозунги, апеллирующие не к «югославам», а к хорватам, сербам или словенцам, и достаточно влиятельные для того, чтобы довести дело до бойни. В частности, массовое хорватское самосознание развилось лишь после возникновения Югославии, и направлено оно было как раз против нового королевства, точнее, против (реального или мнимого) господства в нем сербов. [232] А в новоявленной Чехословакии словаки упорно уклонялись от братских объятий чехов. Впоследствии сходные процессы (и по сходным причинам) еще более очевидным образом дали о себе знать во многих государствах, возникших в результате освобождения от колониальной зависимости. Народы не отождествляли себя с «нацией» именно так, как это им предписывали вожди и вообще те, кто выступал от их имени. Индийский Национальный Конгресс, преданный идее единого субконтинента, вынужден был в 1947 году согласиться с разделом Индии, точно так же и Пакистану, основанному на идее общего государства всех мусульман субконтинента, пришлось в 1971 году смириться с отделением Бангладеш. Когда же индийская политика перестала быть монополией узкого слоя англизированной или европеизированной элиты, ей пришлось столкнуться с требованием административного деления по языковому принципу, о чем прежде никто в национальном движении и не помышлял. (Впрочем, некоторые индийские коммунисты начали обращать внимание на эту проблему незадолго до начала Первой мировой войны). [233] Именно благодаря соперничеству между местными языками официальным языком Индии до сих пор остается английский, хотя говорит на нем лишь ничтожная доля 700-миллионного населения страны: все прочие национальности не желают соглашаться с господством хинди, родного языка для 40% граждан. Версальский мир обнаружил еще один неизвестный прежде феномен: географическое распространение национальных движений и отклонение новых от европейского образца. Официально державы-победительницы сохраняли верность вильсоновскому национализму, а потому для всякого, кто провозглашал себя выразителем чаяний какого-нибудь угнетенного или непризнанного народа — а подобные лица во множестве осаждали главных миротворцев — было вполне естественно ссылаться на национальный принцип, и в особенности — на право наций на самоопределение. И все же это было чем-то большим, нежели просто выигрышным аргументом. Вожди и идеологи антиколониальных движений совершенно искренне использовали язык европейского национализма, усвоенный ими в Европе или от европейцев, даже если он не годился для описания ситуации в их странах. А когда вместо радикализма Французской революции главной идеологией вселенского освобождения стал радикализм революции Русской, право наций на самоопределение (ныне канонически сформулированное в сталинских работах) уже смогло достигнуть тех слоев, которые оставались недосягаемыми для лозунгов Мадзини. В Третьем мире (как его стали называть впоследствии) освобождение понимали теперь как «освобождение национальное» или, в марксистских кругах, «национальное и социальное». Однако и здесь действительность не совпадала с теорией. Реальный и все более мощный освободительный импульс заключался в ненависти к завоевателям, господам и эксплуататорам (которые, помимо всего прочего, воспринимались как чужаки по цвету кожи, одежде и образу жизни), или к тем, в ком видели их приспешников. Настроения эти были по своей природе антиимпериалистическими. Если же среди простого народа и существовали тогда протонациональные чувства — этнические, религиозные или какие-либо иные, — то они отнюдь не способствовали росту национального самосознания, но, скорее, служили ему помехой, и именно к ним охотно апеллировали колониальные владыки в своей борьбе с националистами. Отсюда постоянная критика имперского принципа «разделяй и властвуй», имперского покровительства трайбализму, коммунализму, — словом, всему тому, что разделяло народы, которые, по мнению националистов, должны были выступать как единая нация (однако на практике вели себя иначе).
232
Mirjana Gross. On the integration of the Croatian nation: a case study in nation building //East European Quarterly, 15, 2 June 1981. P. 224.
233
См. G. Adhikari. Pakistan and Indian National Unity. London, 1942. Passim, esp. p. 16–20. Это был отход от прежней линии Коммунистической партии, которая, подобно Конгрессу, выступала за хиндустани как единый национальный язык. (R. Palme Dutt. India Today. London, 1940. P. 265–266).
Кроме того, если исключить немногие относительно устойчивые государственные образования (например, Китай, Корею, Вьетнам и, пожалуй, Иран и Египет, которые, будь они европейскими, попали бы в разряд «исторических наций»), обнаружится, что подавляющее большинство территориальных единиц, за независимость которых боролись так называемые «национальные движения», либо представляли собой прямые продукты империалистической экспансии, в нынешней своей форме существовавшие, как правило, не более нескольких десятилетий, либо были признаны скорее религиозно-культурными зонами, нежели чем-то таким, что в Европе могло бы называться «нацией». Сами же борцы за свободу были «националистами» только потому, что усвоили западные теории, превосходно обосновывающие необходимость свержения чужеземной власти; но в любом случае они составляли в своих странах лишь незначительное меньшинство, главным образом, из местных evolues [234] . Что же касается культурных или геополитических движений, вроде панарабского, панлатиноамериканского или панафриканского, то последние не являлись националистическими даже в этом, весьма узком смысле слова; они были национальными, пусть даже некоторые виды идеологии империалистической экспансии, зародившиеся в сердце Европы, например, пангерманская, могли обладать определенным сходством с национализмом. Подобные теории представляли собой совершенно искусственные построения, создававшиеся теми интеллектуалами, которые не имели возможности опереться в своих спекуляциях на какое-либо реальное государство или нацию. И первые арабские националисты появились скорее в османской Сирии, представлявшей собой как страна нечто весьма смутное и неопределенное, а не в Египте, где национальные движения имели в большей степени собственно египетскую ориентацию. Как бы то ни было, подобные движения отражали, в сущности, лишь тот бесспорный факт, что лингвистическая подготовка лиц, получивших образование на языке широко распространенной культуры, делает для них доступными интеллигентные профессии в любой точке данного культурного региона, — обстоятельство, до сих пор весьма облегчающее жизнь латиноамериканским интеллектуалам, большинство которых в определенный момент своей карьеры может оказаться в политической ссылке; или палестинцам-выпускникам университетов, без труда находящим себе работу в обширной зоне от Персидского залива до Марокко.
234
Развитой, передовой, продвинутый (фр.). — Прим. пер.
С другой стороны, территориально-ориентированные освободительные движения были вынуждены опираться на те элементы общности, которые успела привнести на данную территорию колониальная власть, поскольку иного рода единством или национальным своеобразием будущая независимая страна очень часто попросту не обладала. Единство, навязанное завоеванием и деятельностью колониальной администрации, могло в конце концов породить народ, сознающий себя «нацией,» — подобно тому, как существование независимого
государства формировало порой у его граждан чувство национального патриотизма. Французское владычество после 1830 г. и, что важнее, борьба против него — вот единственный опыт, который превращает Алжир как страну в нечто целостное; тем не менее, мы вправе полагать, что Алжир утвердился теперь в качестве единой нации, по крайней мере, столь же прочно, как и вполне «исторические» государственные образования Магриба, например, Тунис и Марокко. Еще более очевидно, что именно общий опыт сионистской колонизации и экспансии создал палестинский национализм, связанный с территорией, которая вплоть до 1918 года даже не имела сколько-нибудь заметной региональной идентичности в пределах тогдашней турецкой южной Сирии. Всего этого, однако, недостаточно, чтобы государства, возникшие в ходе деколонизации (главным образом после 1945 г.), могли с полным правом называться «нациями», а движения, приведшие к деколонизации (если предположить, что последняя стала ответом на потребности настоящего или предугаданные потребности будущего), — движениями «националистическими». О тех процессах, которые протекали в зависимом мире в позднейшую эпоху, речь пойдет ниже. Мы же вернемся на родину национализма, в Европу.
Преобразование политической карты континента по национальному принципу лишало национализм его освободительного и объединительного содержания, поскольку для большинства наций после 1918 года подобные цели были уже в основном достигнуты. Теперь европейская ситуация предвосхищала до известной степени то положение, в котором оказался после Второй мировой войны политически деколонизированный Третий мир, а кроме того, имела определенное сходство с Латинской Америкой, этой лабораторией раннего неоколониализма. Политической независимости территориальные государства в целом добились, а значит, стало гораздо сложнее упрощать или затушевывать будущие проблемы, откладывая их анализ вплоть до обретения независимости или самоопределения, которые, как теперь можно было ясно понять, отнюдь не решали их все автоматически.
Какое же наследство оставил прежний освободительный и объединительный национализм? Во-первых, для большинства национальностей оставалась проблема меньшинства, живущего за пределами соответствующих национальных государств (венгры в Румынии, словенцы в Австрии); во-вторых, — проблема национальной экспансии подобных национальных государств, осуществлявшейся за счет иностранцев или собственных меньшинств. Естественно, некоторые национальности как в западной, так и в восточной Европе своих государств по-прежнему не имели (каталонцы, македонцы). Но если до 1914 года типичные национальные движения были направлены против государств или государственных образований, воспринимавшихся как многонациональные или наднациональные, — вроде Габсбургской или Османской империй, — то после 1919 года их противниками в Европе становились главным образом государства национальные. А следовательно, эти движения почти неизбежно были не объединительными, а, скорее, сепаратистскими, хотя сепаратистские цели и устремления могли смягчаться политическим реализмом или, как в случае с ольстерскими юнионистами, маскироваться чувством преданности какой-то другой стране. Но это не было чем-то новым. Новым стало то, что в номинально национальных, а фактически многонациональных государствах Западной Европы подобные настроения принимали теперь политические, а не преимущественно культурные, как прежде, формы, хотя некоторые из этих новых националистических организаций, например, Уэльская и Шотландская национальные партии, возникшие в межвоенный период и едва вступившие в «фазу В» своей эволюции, еще не имели массовой поддержки.