Нации и национализм после 1780 года
Шрифт:
В урбанизированных обществах мы на каждом шагу встречаем вырванных из родной почвы мужчин и женщин, напоминающих нам о хрупкости наших собственных семейных корней. Что касается бывших коммунистических стран Европы, то здесь утрата социальных ориентиров усугубляется крахом того образа жизни, к которому привыкло и так или иначе приспособилось большинство их жителей. Национализм — если воспользоваться словами Мирослава Хроча о нынешней Центральной Европе — «служит в распадающемся обществе субститутом интеграционных факторов. Когда терпит крах общество, последней опорой начинает казаться нация». [277] В социалистических и постсоциалистических экономиках, которые в значительной мере были «экономиками дефицита», [278] национальность, подобно родственным связям и иным механизмам покровительства и обмена услугами, уже выполняла весьма конкретные функции. Она «предоставляла членам одной группы определенные преимущества перед „другими“ группами» [279] в борьбе за скудные ресурсы и, соответственно, отграничивала «других», чьи права уступали «нашим». Там, где, как в бывшем СССР, прежняя единая государственная власть и общество в целом совершенно дезинтегрируются, «человек со стороны», «чужак», оказывается беспомощным. «Города, [административные единицы], республики, защищаясь от мигрантов, отгораживаются друг от друга»; местные продуктовые карточки раскалывают рынок на отдельные мини-экономики, «не допуская к имеющимся благам <…> „посторонних“». [280]
277
М. Hroch. Nationale Bewegungen fruher und heute. Ein europaischer Vergleich (unpublished paper 1991). P. 14. Едва ли стоит добавлять, что, по убеждению Хроча, явный всплеск
278
J. Kornai. The Economics of Shortage. Amsterdam, 1980.
279
Katherlne Verdery, неопубликованные наброски «Nationalism and the Road to Democracy». P. 36.
280
Caroline Humphrey. «Icebergs», barter and the mafia in provincial Russia //Anthropology Today, 7(2), 1991. P. 8–13.
И тем не менее, этнические и национальные характеристики представляют собой в посткоммунистических странах в первую очередь то средство, с помощью которого можно четко определить сообщество «невинных» и идентифицировать «виновных», несущих ответственность за «наши» несчастья (особенно теперь, когда роль козлов отпущения уже не могут играть коммунистические режимы). По поводу Чехословакии кто-то сказал: «Страна буквально кишит всякого рода „другими“. Каждый без устали показывает пальцем на „других“ и ругает их последними словами». [281] Но это скорее универсальная, а не только посткоммунистическая ситуация. Именно «их» можно и должно обвинять во всех несчастьях, трудностях и разочарованиях, испытанных «нами» за последние сорок лет, ставших эпохой самых глубоких и стремительных сдвигов в условиях человеческой жизни, которые известны нам из письменной истории. Но кто такие «они»? Совершенно ясно — можно сказать, по определению, — что «они» это «не мы»; это люди, которые являются нашими врагами просто потому, что они другие: нынешние враги, прежние враги и даже вполне воображаемые враги, как, например, в Польше, где антисемитизм — при полном отсутствии евреев! — до сих пор объясняет все беды страны хорошо известным способом. И если бы чужаков и иностранцев с их коварными плутнями не существовало вовсе, их непременно следовало бы выдумать. Впрочем, в конце нашего тысячелетия их и не нужно изобретать: как легко узнаваемый источник скверны и общественной опасности они буквально заполонили наши города; ими кишит мир за пределами наших границ, где они — увы! совершенно недоступные нашему контролю — ненавидят нас и без конца строят против нас козни. В тех странах, которым повезло меньше, они есть (и всегда были) наши соседи, но само наше существование бок о бок с «ними» подрывает теперь нашу абсолютную убежденность в принадлежности к нашему народу и нашей стране.
281
Andrew Lass. Цит. у Verdery. Nationalism and the Road to Democracy. P. 52.
Есть ли что-либо общее у подобных этнических/националистических эмоциональных реакций с недавним подъемом «фундаментализма» во многих регионах мира? Считается, что фундаментализм апеллирует прежде всего к «людям, неспособным вынести „случайное“, лишенное твердых опор и понятных ориентиров существование, и потому объединяющимся вокруг тех, кто готов предложить им абсолютное, всеобъемлющее, не ведающее сомнений и не признающее исключений мировоззрение». [282] В нем видят идеологию «непременно „реактивную“ и реакционную»; ей, этой идеологии, «совершенно необходима некая сила, тенденция, некий враг, который мог бы восприниматься как потенциальная или уже вполне реальная угроза, разъедающая и разрушающая все самое дорогое для данного сообщества». «Фундаментальные ценности», на которые опирается фундаментализм, «непременно восходят к более ранней, чаще всего — изначальной, чистой и неиспорченной <…> стадии в священной истории соответствующей группы». Эти ценности «используются в целях демаркации — для того, чтобы четко обозначить границы, привлечь и объединить „своих“ и оттолкнуть „чужих“». Тем самым они вполне подтверждают старое замечание Георга Зиммеля о том, что «группы и особенно меньшинства, существующие в условиях конфликта, нередко отвергают любые знаки терпимости и попытки сближения, ибо в противном случае непримиримый и „закрытый“ характер их борьбы — главное условие ее продолжения — утратил бы свою чистоту и абсолютность <…> Забота о том, чтобы враги — неважно, какие именно — непременно наличествовали, провозглашается внутри некоторых подобных групп даже чем-то вроде политической мудрости: с их помощью сохраняется действительное единство членов группы и сознание группой того, что это единство есть ее жизненный интерес». [283]
282
Martin E. Marty. Fundamentalism as a social phenomenon //Bulletin, The American Academy of Arts and Sciences, 42/2 November, 1988.
283
Ibid. P. 20–21.
Сходство с некоторыми из современных этнических/националистических движений вполне очевидно, особенно в тех случаях, когда последние имеют (или стремятся восстановить) связь со специфической для данной группы религиозной верой. В пример можно привести конфликт армян (христиан) с азербайджанскими турками (мусульманами) или новейшую фазу лихудовского сионизма в Израиле, явно ориентированную на Ветхий Завет и столь отличную от подчеркнуто светской и даже антирелигиозной идеологии отцов движения. [284] Весьма вероятно, что наш инопланетянин увидел бы в этнической нетерпимости, национальных конфликтах, ксенофобии и фундаментализме разные стороны одного и того же явления. Тем не менее, одно чрезвычайно важное отличие здесь существует. Фундаментализм (в любой его религиозной версии) предлагает как индивиду, так и обществу подробную и конкретную программу, пусть даже она заимствуется из священных текстов и традиций, соответствие которых условиям конца XX века далеко не очевидно. Какова же фундаменталистская альтернатива современному миру, погрязшему во зле и пороке? Долго думать не приходится: женщин снова упрячут подальше от чужих глаз (а замужним снова состригут волосы); за воровство станут карать отсечением рук или ног; Коран, Библия или иной авторитетный компендиум вечных истин — в интерпретации тех, кто вправе его истолковывать — станет единственным практическим и моральным руководством для всех и на все случаи жизни. Между тем апелляция к этносу или к языку — даже если на их основе образуются новые государства — не дает никаких ориентиров на будущее. Это всего лишь протест против существующего положения, а точнее, против «других», которые каким-то образом угрожают данной этнически определяемой группе. Ибо в отличие от фундаментализма, который — при всей сектантской узости своих нынешних лозунгов — черпает силу в притязании на абсолютную истину, теоретически доступную для всех, национализм по определению исключает из своей сферы всех, кто не принадлежит к данной «нации», т. е. огромное большинство рода человеческого. Более того, если фундаментализм способен, по крайней мере, до известной степени, опираться на остатки подлинных традиций, обычаев и обрядов, воплощенных и закрепленных в религиозном культе, то национализм как таковой оказывается либо откровенно враждебным реальному, невыдуманному прошлому, либо возникает на его обломках. Но, с другой стороны, у национализма есть одно преимущество перед фундаментализмом. Сама его неопределенность, отсутствие в нем конкретной положительной программы способны обеспечить национализму всеобщую поддержку в пределах данной группы. Фундаментализм же представляет собой феномен, характерный для меньшинства (за исключением вполне традиционных обществ, пытающихся отразить первый натиск современности). Это обстоятельство может быть замаскировано силой соответствующих режимов, которые навязывают фундаментализм своим народам, не слишком интересуясь их мнением (Иран), либо способностью фундаменталистских меньшинств эффективно использовать стратегически самые важные голоса избирателей в демократических системах (Израиль, США). Сегодня, однако, можно считать вполне очевидным, что «моральное большинство» не является действительным (электоральным) большинством, точно так же как «моральная победа» — традиционный эвфемизм для поражения — отнюдь не есть победа реальная. Тем не менее, этническая пропаганда способна привлечь значительное большинство данной общины — при условии, что лозунги ее остаются достаточно смутными или далекими от реальных проблем. Нет особых сомнений в том, что большинство евреев, живущих вне Израиля, стоит «за Израиль», большинство армян поддерживает требование передачи Нагорного Карабаха Армении, а большинство фламандцев изо всех сил старается не говорить по-французски. Но подобное единство мгновенно рушится, как только «дело нации» начинает отождествляться не с общими местами, но с более конкретными, порождающими раскол проблемами: не с «Израилем» вообще, но с политикой Бегина, Шамира или Шарона; не с Уэльсом вообще, но со статусом валлийского языка; не с «фламандским духом» против всего «французского», но с вполне определенной Фламандской националистической партией. [285] А потому партии и движения с подчеркнуто «националистическими» (чаще всего — сепаратистскими) программами выражают, как правило, интересы меньшинств или отдельных групп, или представляют собой в политическом смысле нечто весьма изменчивое и неустойчивое. Эту нестабильность иллюстрируют резкие колебания в количестве членов и собранных на выборах голосов, характерные в последние двадцать лет для Шотландской, Уэльсской, Квебекской и, без сомнения, других националистических партий. Подобные партии очень любят отождествлять себя — и только себя — с коллективным ощущением отличия от «других», с враждебностью к «ним» и с чувством «воображаемой общности», которые действительно могут быть чем-то свойственным всей данной «нации», — но едва ли они единственные выразители подобного национального согласия.
284
Не ясно, в какой мере смягчила свою оппозицию сионизму подлинно традиционная иудейская ортодоксия (несомненно, противящаяся основанию в Израиле государства для всех евреев до прихода Мессии). Во всяком случае, тех еврейских поселенцев на оккупированных территориях, которые усиленно выпячивают внешние атрибуты своей религиозности, не следует автоматически отождествлять с другим (и, по-видимому, набирающим силу) крылом еврейского фундаментализма, стремящимся навязать секуляризованному обществу полное и безоговорочное соблюдение религиозных норм.
285
В 1958–1974 гг. три главные общебельгийские партии (в их фламандских вариантах) ни разу не собирали во Фландрии меньше 81,2% голосов. См. A. Zolberg в сб. M.Esman (ed.). Ethnic Conflict in the Western World. Ithaca, 1977. P. 118.
Трудности, страдания, утрата опор и ориентиров, проявляющиеся в этом стремлении к чему-то принадлежать и относиться, а следовательно, в «политике идентичности» (не обязательно национальной), являются теперь движущей силой истории не в большей мере, чем жажда «порядка» — столь же естественная и понятная реакция на иной аспект социального кризиса. И то и другое — скорее симптомы болезни, а не ее диагноз, и уж тем более не лекарство. Эти феномены, однако, порождают ложное представление о нациях и националистических движениях как о грозной и неодолимой силе, готовой вступить вместе с нами в следующее тысячелетие. Мощь ее еще более увеличивается в наших глазах благодаря элементарной семантической иллюзии, превращающей сегодня на официальном уровне в «нации» (и в члены Организации Объединенных Наций) все государства без исключения, — даже те, которые «нациями», безусловно, не являются. А потому все движения, добивающиеся территориальной автономии, склонны видеть в себе творцов «наций», даже если это совершенно не соответствует действительности, а все движения, защищающие региональные, местные и даже групповые интересы против центральной власти и государственной бюрократии, при возможности с великой охотой рядятся в национальные костюмы, предпочтительно — этнолингвистических фасонов. А следовательно, нации и национализм кажутся нам более влиятельными и вездесущими, чем они есть на самом деле. Аруба желает отделиться от остальной голландской Вест-Индии, ибо ей неугодно пребывать в одном ярме с Кюрасао. Отлично — но станет ли она от этого нацией? Станет ли нацией Кюрасао? Или Суринам, который уже стал членом Организации Объединенных Наций? Жители Корнуолла имеют счастливую возможность расписывать свое региональное недовольство в привлекательные цвета кельтской традиции, что придает им больше уверенности в себе, — пусть даже это побуждает кое-кого из них заново изобретать язык, на котором вот уже 200 лет никто не говорит, а единственной массовой публичной традицией, которая до сих пор имеет в этом графстве по-настоящему крепкие корни, является методизм братьев Уэсли. Корнуоллу в этом смысле повезло больше, чем скажем, Мерсисайду, которому не на что опереться в защите местных интересов и решении местных проблем (столь же или даже более острых), — если, конечно, не считать память о «Битлз» и славные традиции вечного соперничества двух знаменитых футбольных клубов. (При этом, однако, нужно тщательно избегать всего того, что могло бы напомнить жителям Мерсисайда о разделяющих из цветах — оранжевом и зеленом.) Корнуолл, таким образом, может играть на национальных струнах, а вот Мерсисайд — нет. Но разве истинные причины, порождающие недовольство в обоих районах, в чем-то существенно отличаются?
В действительности нынешний рост сепаратистских и этнических настроений отчасти объясняется тем обстоятельством, что после Второй мировой войны новые государства — вопреки обычному мнению — создавались под действием факторов, не имевших ничего общего с принципом национального самоопределения в духе президента Вильсона, действовавшим после Первой мировой войны. Факторы эти обусловлены тремя причинами: деколонизацией, революционным движением и, разумеется, вмешательством внешних сил.
Процесс деколонизации привел к тому, что независимые государства создавались, как правило, на основе наличных зон колониальной администрации, с сохранением существующих колониальных границ.
Последние же проводились безотносительно к обитателям этих зон, а порой даже без всякого понятия о том, живет ли в них кто-либо вообще, и потому они не имели ровно никакого национального и даже протонационального смысла для местного населения (за исключением образованных и европеизированных туземных меньшинств — как правило, весьма незначительных в количественном отношении). И напротив, там, где подобные территории были слишком малы по своим размерам или разбросаны на обширном пространстве (как во многих колонизированных архипелагах), их легко соединяли или разделяли из соображений местной политики или простого удобства. Отсюда — постоянные и, как правило, тщетные призывы лидеров новых государств бороться с «трайбализмом», «коммунализмом» и прочими силами, на которые возлагалась ответственность за то, что новоиспеченные обитатели республики X упорно не желают чувствовать себя в первую очередь
гражданами и патриотами X, а уже потом — членами какой-то иной общности. Короче говоря, лозунги большинства подобных «наций» и «национальных движений» оказывались на практике противоположными национализму, стремящемуся соединить в одно целое тех, кто, как предполагается, имеет общие этнос, язык, культуру, историческое прошлое и все остальное. В сущности, это был интернационализм. Интернационализм лидеров и активистов национально-освободительных движений Третьего мира более очевиден там, где подобные движения играли ведущую роль в освобождении своих стран, нежели в тех странах, которые деколонизировались сверху, ибо происшедший в постколониальную эпоху раскол того, что прежде действовало (или воспринималось) как единое «народное» движение, оказывался здесь более драматическим и болезненным.
Иногда подобное единство терпело крах еще до обретения независимости (Индия), но чаще всего вскоре после победы: трения и конфликты возникали между народами-участниками движения (арабы и берберы в Алжире); между теми, кто активно боролся за независимость, и теми, кто стоял в стороне, и, наконец, между эмансипированным, светским, свободным от групповой узости мировоззрением вождей и более элементарными и традиционными чувствами масс. Наибольшее внимание исследователей привлекают, естественно, те случаи, когда многонациональные и многообщинные государства раскалываются на части или стоят на грани распада (раздел индийского субконтинента в 1947 году, последующий распад Пакистана, тамильский сепаратизм в Шри Ланке), — однако не нужно забывать, что для того мира, где полиэтнические и многообщинные государства являются нормой, указанные случаи представляют собой, в сущности, исключение. И потому слова, сказанные почти тридцать лет тому назад, в целом остаются истинными и сейчас: «Страны, где живут представители многих языковых и культурных групп (каковы большинство африканских и азиатских государств), не распались; те же, которые содержат лишь часть одной языковой группы (например, арабские и североафриканские) не <…> объединились». [286]
286
John H. Kautsky. An essay in the politics of development в кн.: John H. Kautsky (ed.). Political Change in Underdeveloped Countries: Nationalism and Communism. New York-London, 1962. P. 35.
Вмешательство внешних сил, если не считать совершенно случайных совпадений, явно не имело националистического характера ни в своих мотивах, ни в результатах. Это настолько очевидно, что примеры здесь не нужны. Таким же — хотя и в меньшей степени — было и влияние фактора социальной революции. Социальные революционеры превосходно понимали силу национализма, а по идеологическим основаниям твердо поддерживали принцип национальной автономии — даже там, где последняя в действительности вовсе не была необходимостью (как, например, среди лужицких славян, чей язык медленно угасает, несмотря на достойные восхищения попытки его оживить, предпринимавшиеся в бывшей ГДР). Характерно, что единственный вид конституционных положений, который власти социалистических стран после 1917 года принимали всерьез, — это формулы, касавшиеся федеративного устройства и автономии. Прочие конституционные гарантии (если таковые вообще имелись) оставались чистым умозрением, тогда как национальная автономия всегда была чем-то вполне реальным. Но поскольку подобные режимы не идентифицируют себя — по крайней мере, в теории — с какой-либо из входящих в состав данного государства национальностей, [287] а особые интересы каждой из них рассматривают как нечто второстепенное по сравнению с более высокой общей целью, то они не являются националистическими.
287
Целенаправленная политика румынизации, проводившаяся в Румынии при Чаушеску, принадлежит к числу редких исключений. Она порывает с принципами национальной автономии, которые были тщательно разработаны коммунистами, когда они пришли к власти после Второй мировой войны.