Национал-большевизм
Шрифт:
Откуда это? Из свежего «меморандума» наших дальневосточных «националистов» токийскому правительству? Или же из доклада очередного «очевидца», прибывшего из красной России? Или из новой речи генерала Гофмана, воодушевленного великими интервентскими дерзновениями и дающего им благородное обоснование?..
— Нет, это пишет в конце шестнадцатого века английский посланец Флетчер о России Ивана Грозного, «отца нынешнего государя» (Флетчер, «О государстве русском», русский перевод 1905 г., с. 40, 41).
Вот оно как выходит: народ, изнывавший от гнета и только
Эх, басурманская наблюдательность, басурманская психология, — уж эти лондонские снобы с их «трезвым взглядом на вещи»…
Да еще плюс боярская информация (Курбский, другие)… Присягнули же Владиславу через несколько лет…
Иоанн Грозный, Петр Великий, наши дни — тут глубокая, интимная преемственность. Удивительно, что об этом еще мало пишут. Неисчерпаемые возможности психологических и исторических параллелей. «Три этапа». Богатейший и эффективнейший материал для целой диссертации…
И уж, конечно, двести лет тому назад те же Нарышкины и Шереметевы возмущались «ассамблеям» и оплакивали кафтан и бороду. И называли Антихристом коронованного революционера. Я уже не говорю о «Всешутейшем Соборе», о замученном царевиче Алексее (тоже — Алексее) — неизбежных, но особенно отталкивающих крайностях перелома…
А триста пятьдесят лет тому назад те же Вяземские и Оболенские роптали против новой формы русского великодержавия, воплощенной в Грозном. И судорожно хватались за «земщину», за «Земский Собор», как теперь за «незыблемость собственности» и «Учредительное Собрание»…
Впрочем, и у Шереметевых, и у Вяземских были свои «перелеты» («тогдашние Чичерины»): — петровский «Шереметев благородный» и иоаннов опричник Вяземский.
Но, быть может, правильнее сравнивать наши дни не с эпохой Грозного и Петра, а с аракчеевщиной и биронщиной?
Ни в коем случае. Такая аналогия была бы совершенно поверхностна, внешня. Бирон и Аракчеев проводили бироновщину и аракчеевщину с целями часто охранительными. Они не несли с собой новой идеи, «нового мира», осуществлявшегося «революционными» методами. Тоже и наша эпоха.
«Народ» ненавидел опричнину Грозного и администрацию Петра не меньше, чем нынешние красные охранки. Он не понимал смысла ломки. А потом уже по плодам понял, что она была необходима, и оправдал совершенную революцию. Оправдает и теперь, несмотря на все ужасы и преступления революционной власти.
Что же касается чисто внешних, бытовых черточек сходства с аракчеевщиной, то, конечно, найти таковые очень нетрудно. Вот, например, как описывает военные поселения в своих мемуарах Вигель:
«Бедные поселенцы осуждены были на вечную каторгу… От всего, несчастные, должны были отказаться: все было на немецкий, на прусский манер, все было счетом, все на вес и на меру. Измученный полевой работой военный поселянин должен был вытягиваться
Помню, какой эффект произвела на аудиторию эта цитата, когда я привел ее на лекции по курсу истории русской политической мысли в пермском университете (осенний семестр 18 года)!..
Известный московский философ В.Ф. Эрн в ответ на упреки в излишнем пристрастии к славянофильству издал брошюру под заглавием «Время славянофильствует» (1916).
Так и теперь, вглядываясь в эпоху, кажется, можно было бы написать недурную брошюру под заглавием: «Время большевиствует».
И любопытно, между прочим, что ее не так трудно было бы по существу согласовать с упомянутой брошюрой Эрна. Со временем это парадокс превратится в трюизм: в большевизме, как целостном жизненном явлении, очень много «славянофильских» мотивов.
Доходящие сюда французские журналы и газеты свидетельствуют о чрезвычайной скудости идей новейшей французской «реакции». Это ни в какой мере и ни в каком смысле не стиль Бональда или Мэстра, — это розовенькая водица переживших себя «бессмертных принципов 89 года».
Я с огромным интересом и вниманием следил за канонизацией Орлеанской Девы в соответствующей литературе. Но признаков подлинной «католической реакции» большого масштаба все же не мог найти, — по крайней мере, поскольку способен был судить отсюда.
Политику Франции делают и государственный облик ее представляют все те же люди третьей республики, демократы и радикалы, для которых последний закон мудрости — по-прежнему «свобода, равенство и братство» французской революции.
В своей преданности этим идеям прекрасная Франция словно не замечает, как они мало-помалу переставали быть революционными и превращались в ветхую чешую змеи, спадающую ныне с плеч человечества.
Когда размышляешь о применении этих принципов к России, — почему-то упорно вспоминается утверждение Константина Леонтьева:
— Никакое польское восстание и никакая пугачевщина не могут повредить России так, как могла бы ей повредить очень мирная, очень законная демократическая конституция («Византизм и славянство»).
Это прямо поразительно, до чего наша контрреволюция не выдвинула ни одного деятеля в национальные вожди. Все ее крупные фигуры органически чуждались власти, не любили, боялись ее. Власть для них была непременно только тяжелым долгом, «крестом» и «бременем»: «вот доведем до Москвы, и слава Богу»… И это не слова, а сущая правда, вопреки трафаретным обвинениям противной стороны. Ни Алексеев, ни Колчак, ни Деникин не имел эроса власти. Все они, несмотря на их личное мужество и прочие моральные качества, были дряблыми вождями дряблых. Это не случайно, конечно.