Над Черемошем
Шрифт:
«Ой, ты, свекла, белый корень…» Загадала ты мне загадку на много дней и ночей. Думалось: уже и жизнь твоя, Лесь, позади, как пустой мешок за плечами. А люди говорят — впереди, верь, Лесь, впереди… И ведь начинаешь верить!..»
Микола Сенчук останавливается у райкома. На втором этаже из двух оконных проемов льется свет.
— Работает человек.
Микола медленно прошелся вдоль ограды, потом решительно сорвал с головы шапку и стал сбивать ею снег с полушубка. В райком он входит, кое-как приведя в порядок одежду, а волосы на голове у него белым-белы…
— Входите! —
— Добрый вечер, то бишь… доброй ночи, Михайло Гнатович! — здоровается с порога Сенчук. — Может, не в пору пришел?
— Как раз в пору, Микола Панасович. Видишь, никого нет, даже телефоны молчат. Не помешают разговаривать. Садись, Микола Панасович. Как ездилось?
— Как ездилось? Не в силах, Михайло Гнатович, и рассказать о том, что запало в сердце за эти дни. Великая радость людская и великие надежды… Ездилось, как в песне, где поется про голубей и каменную гору. Помните, когда догоняет человек лета молодые на калиновом мосту?
— Ты гляди!.. — одобрительно проговорил Чернега, подошел к радиоле. Поставил «Из-за горы каменной…» — И что ж, догнал лета молодые?
— Повидал на калиновом мосту, — прислушиваясь к песне, отвечает Микола. — А догонять будем всем селом, всем районом, — нет, всей Гуцульщиной!
— Молодец! Будем догонять… А ты поэт!
— Я? Жизнь делает нас поэтами… Много мы увидели поэтов в колхозах.
— Кого же именно?
— Ну, к примеру, Марию Васильевну Говорову. Поэтесса она или нет?
— Поэтесса, хоть и пишет прозой, — Чернега вынул из шкафа брошюру Говоровой.
— Пусть так, и все же это лучше, чем когда поэзия становится прозой.
— Речь у тебя, Микола Панасович, обогатилась, осмелела.
— Должно быть, потому, что, глядя на людей, и сам человек смелеет. И мечты смелеют… Теперь, Михайло Гнатович, — он понизил голос, — я уже и резьбой понемногу займусь. Так и подмывает поработать. Сплю и вижу новую резьбу.
— В добрый час. — Чернега помолчал, лоб его покрылся морщинами, глаза стали грустными. — Еще об одной теме для резьбы подумай, Микола Панасович. Надо Илька показать. Во весь рост! Чтобы каждый гуцул видел его таким, каким он ходил меж людьми… Ты его самый близкий, самый верный друг. Смерть может уничтожить человека, но она не в силах сломить дружбу, верность… Эх, Микола, и до сих пор не верится, что нет среди нас Илька. Задумаешься — и кажется: вот-вот распахнутся, чуть не слетая с петель, двери и ворвется он, как ветер верховинский, как первый день весны. Или — читаешь про Довбуша — и вдруг видишь Илька…
— Во всем он был человек. Таким, если смогу, и покажу его.
Они одновременно вздохнули и снова помолчали.
— Ну, как погостил Лесь Иванович? — вдруг ласково улыбнулся Чернега.
— Из него так вытряхивалась застарелая труха и пылища, точно кто положил под цеп прошлогодний заовсюженный сноп.
— А умолот будет? — в тон ему спросил Чернега.
— Должен быть. Дорогой он все агитировал меня, что надо браться всем селом за сахарную свеклу: она, мол, и теперь уже сахаром вовсю отдает. Я засомневался, уродится ли на наших землях свекла, — так он меня… элементом обозвал и такого наговорил женщинам,
— А Олену звеньевой?
— Да нет, сам хочет, только боится, что Олена свергнет его власть.
— Опасения небезосновательные. Отдыхают делегаты?
— Отдыхают.
Кто-то постучал в дверь.
— Входите.
— К вам и попозже меня ходят в гости, — покачал головой Сенчук и с удивлением увидал, что на пороге показались Ксеня Дзвиняч, Марийка Сайнюк и Лесь Побережник, застрявший в дверях со своим мешком.
— Михайло Гнатович, простите, прошу вас, не терпелось показать вам, что взял с собой, что вез, — все еще продолжая топтаться в дверях, говорит Лесь.
— И в руках и в сердце?
— Больше всего в сердце… Да и руки не пустые…
И вот уже мешок Леся лежит под столом, а на столе красуются колосья, метелки, коробочки, пакетики, кукурузные початки и свекла.
— Еще даже теплый, — Михайло Гнатович взвешивает на ладони початок.
— А его Лесь Иванович всю дорогу яровизировал… плечами, — шутит Сенчук, но Побережник почему-то обижается.
— Ты, Микола, не больно подымай меня на смех, а то ей-богу затоскуешь тут в райкоме. Есть у меня такое слово.
— Что же это за слово, Лесь Иванович? — спрашивает Чернега. — Ну и свекла! Золото, а не свекла, так и отдает сахаром! — расхваливает он Лесево сокровище, незаметно поглядывая на Леся.
— Михайло Гнатович! И я точнехонько такие же слова говорил! — обрадовался Лесь. — А Микола к свекле как элемент отнесся. Вы ему по-партийному прикажите подтянуться.
— Слышишь, Микола Панасович, — подтянуться!
— Есть подтянуться.
— Вот то-то! А ты думал отвертеться шуточкой, — удовлетворенно проговорил Лесь. — Для чего тогда было посылать человека в поездку? Ты не сердись, Микола, тебе еще надо подучиться, я тебе правильную самокритику говорю.
— А это просо не будем сеять! — замечает Михайло Гнатович, разглядывая розовый бисер семян.
— Почему? — удивляется Лесь. — Такое славное и блестит, как самоцвет.
— Этот самоцвет не для наших почв с повышенной кислотностью. У нас лучше родится «местное» номер два или «подолянское» двадцать четыре — двести семьдесят восемь.
— Подумать, такое мелкое просо, а такой большой номер у него! Запишу, чтоб не высеялось из головы! — Лесь вынимает из кармана блокнот и, как первоклассник, тщательно расставляет на страничке широкие буквы.
— А ты, Мариечка, какую кукурузу посеешь? Кремнистую?
— Нет, Михайло Гнатович, наверно «харьковскую». Нам бы на агрономических курсах подучиться.
— А еще чего хочешь?
— Еще? В заочный техникум по сельскому хозяйству поступить и завести в Гринявке электричество. В тех селах, где мы были, так славно! Вечером там небо словно двухэтажное: на первом этаже электрические звезды, а на втором — простые.
— Не многого ли захотела, девушка? У нас сам граф Грифель носился, возился с электричеством, да и прогорел на нем. Так и не дождался двухэтажного неба.