Над кукушкиным гнездом
Шрифт:
— Боюсь, что должен взять свои слова назад и присоединиться к Роберту, — говорит им Алвин, — хотя бы ради самосохранения.
Все смеются. Успокоились немного: придумали план, который ей по вкусу. Все отпивают кофе, кроме парня с трубкой, у него с ней большие хлопоты, трубка то и дело гаснет, он чиркает спичками, сосет, пыхает, шлепает губами. Наконец она раскурилась, как ему надо, и он, немного гордясь, говорит:
— Да, боюсь, нашего рыжего друга Макмерфи ждет буйное отделение. Знаете, что я заключил, понаблюдав за ним эти несколько дней?
— Шизофреническая реакция? — Гадает Алвин.
Трубка качает головой.
— Латентная гомосексуальность с формированием реакции? — Высказывается
Трубка опять качает головой и закрывает глаза.
— Нет, — говорит он и улыбается всему собранию. — Негативный Эдипов.
Все поздравляют его.
— Да, в пользу этого говорит многое, — объясняет он. — Но каков бы ни был окончательный диагноз, мы должны помнить одно: мы имеем дело не с обыкновенным человеком.
— Вы… очень и очень ошибаетесь, мистер Гидеон.
Это старшая сестра.
Все головы резко поворачиваются к ней — моя тоже, но я спохватываюсь и делаю вид, что вытираю пятнышко на стене. Все растерялись черт знает как. Думали, предлагают то, что ей хочется, то, что она сама хотела предложить на совещании. Я тоже так думал. Я видел, как она отправляла в буйное людей вполовину меньше Макмерфи — из одного только опасения, что им вдруг захочется в кого-нибудь плюнуть; а тут такой бык, не подчиняется ни ей, ни врачам, никому, сама же сегодня обещала сплавить его из отделения — и вдруг говорит «нет».
— Нет. Я не согласна. Решительно. — И улыбается всем. — Не согласна, что его надо отправить в буйное, это самый легкий путь, это значит просто свалить свою работу на других, и не согласна, что он какое-то исключительное создание, какой-то сверхпсихопат.
Она ждет, но возражать никто не собирается. В первый раз она отпивает кофе; чашка отходит от ее рта с красным пятном. Я против воли гляжу на кромку чашки; не может она краситься помадой такого цвета. Этот цвет на кромке чашки, наверно, от жара, она раскалила чашку губами.
— Признаюсь, когда я стала рассматривать мистера Макмерфи как причину беспорядков, первой моей мыслью было перевести его в буйное отделение. Но теперь, мне кажется, поздно. Исправим ли мы переводом тот вред, который он уже причинил отделению? Мне кажется, нет — после сегодняшнего. Мне кажется, если мы просто переведем его в буйное, мы сделаем именно то, чего ожидают от нас пациенты. Для них он будет мучеником. Мы лишим их возможности убедиться в том, что он вовсе не… как вы изволили выразиться, мистер Гидеон, «исключительная личность».
Она отпивает кофе и ставит чашку; чашка стукнула по столу, как молоток судьи; трое молодых сидят выпрямившись.
— Нет. Ничего исключительного. Он просто человек, и не более того, и одолеваем теми же страхами, той же трусостью и робостью, которые одолевают любого человека. Еще несколько дней, и, могу смело утверждать, он докажет это нам, а также пациентам. Если мы оставим его в отделении, дерзости у него, я уверена, поубавится, доморощенное его бунтарство исчерпает себя, и, — она улыбается, уже видя то, чего не понимают остальные, — наш рыжеволосый герой съежится в нечто вполне знакомое другим пациентам и не вызывающее уважения: в хвастуна и фанфарона из тех, кто влезает на возвышение и сзывает сторонников, как это проделывал на наших глазах мистер Чесвик, а едва только опасность начинает угрожать ему самому, тут же идет на попятный.
— Пациент Макмерфи… — Парню с трубкой не хочется совсем уж упасть в их глазах, и он отстаивает свой вывод, — не кажется мне трусом.
Я жду, что она разозлится, но ничего подобного — она только смотрит на него, мол, поживем — увидим, и говорит:
— Мистер Гидеон, я не сказала, что он именно трус, о нет. Просто он очень любит одного человека. Будучи психопатом, он слишком любит мистера Рэндла Патрика Макмерфи и не станет зря подвергать его опасности. — Она награждает парня такой улыбкой, что трубка его гаснет окончательно. — Если мы просто подождем немного, наш герой — как у вас, студентов, говорится? — перестанет ставить из себя? Так?
— Но на это уйдет не одна неделя… — Начинает парень.
— Мы не торопимся, — говорит она. И встает очень довольная собой, такой довольной я не видел ее уже несколько дней, с тех пор как ее начал донимать Макмерфи. — В нашем распоряжении недели, месяцы, а если надо, годы. Не забывайте, что мистер Макмерфи помещен сюда. Срок его пребывания в больнице полностью зависит от нас. А теперь, если нет других вопросов…
То, что старшая сестра держалась на собрании так уверенно, меня сперва беспокоило, а на Макмерфи не подействовало никак. И в субботу и на следующей неделе он доставал ее и санитаров, как всегда, и больным это ужасно нравилось. Спор он выиграл: допек сестру, как обещался, и получил деньги, — но все равно гнул свою линию — кричал на весь коридор, смеялся над санитарами, приводил в отчаяние сестер и врачей, а один раз остановился в коридоре перед старшей сестрой и попросил ее сказать, если она не против, какова в дюймах окружность ее большой груди — ведь такой товар не спрячешь, сколько ни старайся. Она прошла мимо, не желая его замечать, как не желала замечать эти непомерные женские признаки, которые навесила ей природа, — словно она выше и Макмерфи, и своего пола, и вообще всего, сделанного из немощной плоти.
Когда она приколола к доске объявлений распорядок дежурств и Макмерфи прочел, что назначен в уборную, он пошел к ней на пост, постучал в окно и поблагодарил ее за эту честь, сказал, что будет думать о ней каждый раз, когда будет драить писсуар. Она ответила ему, что в этом нет нужды — просто делайте свою работу, и этого довольно, благодарю вас.
А работу он делал так: распевая во все горло, пройдется щеткой по раковине в такт песне, потом плеснет хлоркой — и готово. «Чисто, чего там, — говорил он санитару, который пилил его за то, что он торопится, — для некоторых, может, и недостаточно чисто, но я, например, отливать туда собираюсь, а не обед оттуда есть». С отчаяния санитар упросил прийти старшую сестру, и она явилась лично проверить работу Макмерфи с зеркальцем и стала подносить его под закраины раковин. Она обошла всю уборную, качая головой и говоря: «Нет, это безобразие… безобразие…» — возле каждой раковины. Макмерфи шел рядом с ней, моргал, потупясь, и приговаривал в ответ: «Нет, это писсуар… писсуар».
Но на этот раз она не потеряла самообладания — и не похоже было, что может потерять. Она приставала к нему из-за уборной, применяя тот же терпеливый, медленный, ужасный нажим, который применяла ко всем, а он стоял перед ней, как мальчик во время нагоняя, повесив голову, носком одного ботинка наступив на носок другого, и говорил: «Я стараюсь, стараюсь, сестра, но, похоже, директор какальника из меня не получится».
Однажды он что-то написал на бумажке — непонятные письмена, похожие на иностранный алфавит, и прилепил ее под краем раковины жевательной резинкой; когда сестра подошла с зеркальцем к этому писсуару и прочла отраженную записку, она охнула и уронила зеркальце в писсуар. Но не потеряла самообладания. На кукольном лице, в кукольной улыбке застыла отштампованная уверенность. Она выпрямилась над писсуаром, уставила на Макмерфи такой взгляд, от которого краска со стены слезет, и сказала, что его задача — делать раковины чище, а не грязнее.