Над кукушкиным гнездом
Шрифт:
— Ну, да, — говорит Фредриксон, но распалить себя больше не может.
— Ну, да, только не надо делать вид, что все так просто — принял лекарство или не принял. Вы знаете, как Сеф беспокоится о своей внешности — и оттого, что женщины считают его уродом, и он думает, что от дилантина…
— Знаю, — говорит она и снова трогает его за руку. — И свое облысение он приписывает лекарству. Бедный старик.
— Он не старик!
— Знаю, Юрюс. Почему вы так расстроены? Не могу понять, что происходит между вами и вашим другом, почему вы его так защищаете!
— Ах, черт! —
Сестра нагибается, обмахивает себе местечко на полу, становится на колено и сгребает Сефелта, чтобы придать ему подобие формы. Потом велит санитару побыть с бедным стариком, а она пришлет сюда каталку — отвезти его в спальню и пусть спит до вечера. Она встает, треплет Фредриксона по руке, и он ворчит:
— Ну, да, знаете, мне тоже приходится принимать дилантин. Так что я понимаю, с чем имеет дело Сеф. В смысле, поэтому и… Ну, черт…
— Я понимаю, Юрюс, что вам обоим приходится переживать, но, по-моему, все что угодно лучше, чем это, вам не кажется?
Фредриксон смотрит туда, куда она показала. Сефелт собрался и наполовину принял прежний вид, взбухает и опадает от глубоких, хриплых, мокрых вдохов и выдохов. На голове сбоку, где он ударился, растет здоровая шишка, на губах, на санитарской палочке красная пена, а белки глаз постепенно возвращаются на место. Руки у него пригвождены к полу ладонями вверх, и пальцы сгибаются и разгибаются рывками, как у людей, пристегнутых к крестовому столу в шоковом шалмане, когда над ладонями курится дым от электрического тока. Сефелт и Фредриксон никогда не были в шоковом шалмане. Они отлажены так, чтобы генерировать собственный ток и накапливать в позвоночнике, а если отобьются от рук, его включают дистанционно, с пульта на стальной двери поста, — и они на приемном конце подлой шутки цепенеют так, как будто им заехали прямо в крестец. И никакой возни, не надо таскать их на шок.
Сестра легонько потряхивает руку Фредриксона, словно он уснул, и повторяет:
— Даже если учесть вредное действие лекарства, не кажется ли вам, что оно лучше, чем это?
Она смотрит на пол, а Фредриксон поднимает белые брови, будто впервые видит, как он сам выглядит, по крайней мере один раз в месяц. Сестра улыбается, треплет его по руке и, уже шагнув к двери, взглядом укоряет острых за то, что собрались и глазеют на такое дело; потом уходит, а Фредриксон ежится и пробует улыбнуться.
— Сам не знаю, за что я взъелся на нашу старушку… Ведь она ничего плохого не сделала, никакого повода не дала, правда?
Не похоже, что он ждет ответа, он как бы в недоумении, что не может найти причину своей злости. Он опять ежится и потихоньку отодвигается от остальных. Подходит Макмерфи и тихо спрашивает его, что же они принимают.
— Дилантин, Макмерфи, противосудорожное, если тебе так надо знать.
— Оно что, не помогает?
— Да нет, помогает… Если принимаешь.
— Тогда что за базар — принимать, не принимать?
— Смотри, если тебе так интересно! Вот из-за чего базар, — Фредриксон оттягивает двумя пальцами нижнюю губу и показывает бескровную, в
Звук с пола. Там кряхтит и стонет Сефелт, а санитар как раз вытаскивает вместе со своей обмотанной палочкой два зуба.
Сканлон берет поднос и уходит от группы со словами:
— Проклятая жизнь. Принимаешь — кошмар и не принимаешь — кошмар. Какой-то чудовищный тупик, так я скажу.
Макмерфи говорит:
— Да, я понимаю тебя. — И смотрит на расправляющееся лицо Сефелта. А у него самого лицо осунулось, оно становится таким же озадаченным и угнетенным, как лицо на полу.
Не знаю, какой там сбой произошел в механизме, но его уже наладили снова. Возобновляется четкий расчисленный ход по коридору дня: шесть тридцать — подъем, семь — столовая, выдают головоломки для хроников и карты для острых… Вижу, как на посту белые руки старшей сестры парят над пультом.
Иногда меня берут вместе с острыми, иногда не берут. Один раз берут с ними в библиотеку, я захожу в технический отдел, стою, гляжу на названия книг по электронике, книг, которые помню с того года, когда учился в колледже; помню, что в этих книгах: схемы, уравнения, теории — твердые, надежные, безопасные вещи.
Хочу заглянуть в книгу, но боюсь. Рукой пошевелить боюсь. Я словно плаваю в пыльном желтом воздухе библиотеки посредине между дном и крышкой. Штабеля книг колеблются надо мной, зигзагами уходят вверх под дикими углами друг к другу. Одна полка загибается влево, одна — вправо. Некоторые клонятся на меня, и я не понимаю, почему не соскальзывают книги. Они уходят вверх, вверх, насколько хватает глаз, шаткие штабеля, скрепленные планками и пятидесяткой, они подперты шестами, прислонены к стремянкам, всюду вокруг меня. Вытащу одну книгу — бог знает, какое светопредставление тут начнется.
Слышу, кто-то входит, это санитар из нашего отделения, он привел жену Хардинга. Входят в библиотеку, разговаривая, улыбаются друг другу. Хардинг сидит с книгой.
— Дейл! — Кричит ему санитар. — Смотрите, кто пришел к вам в гости. Я сказал ей, для посещения другие часы, а она меня так умасливала, что прямо сюда привел. — Он оставляет ее с Хардингом и уходит, сказав на прощание таинственно: — Так не забудьте, слышите?
Она посылает санитару воздушный поцелуй, потом поворачивается к Хардингу, выставив вперед бедра.
— Здравствуй, Дейл.
— Дорогая, — говорит он, но не делает ни шагу навстречу.
Все наблюдают за ним, он оглядывается на зрителей.
Она с него ростом. У нее туфли на высоких каблуках и черная сумочка, и она несет ее не за ручку, а как книгу. Ее красные ногти — будто капли крови на черной лакированной коже.
— Мак! — Хардинг зовет Макмерфи, сидящего в другом конце комнаты с книжкой комиксов. — Если прервешь на минуту свои литературные изыскания, я представлю тебя моей благоверной Немезиде; я мог бы выразиться банальнее: моей лучшей половине — но, по-видимому, эта формула предполагает некое равенство, правда?