Над кукушкиным гнездом
Шрифт:
И останавливается, голос его глохнет под взглядом Макмерфи.
Макмерфи помолчал и тихо говорит:
— Ты брешешь?
Хардинг мотает головой. Вид у него испуганный.
Макмерфи встает и говорит на весь коридор:
— Вы мне брешете?!
Никто не отвечает. Макмерфи расхаживает вдоль скамьи и ерошит густые волосы. Он идет в самый конец очереди, потом в начало, к рентгеновскому аппарату. Аппарат шипит и фыркает на него.
— Ты, Билли… Ты-то на принудительном, черт возьми?
Билли спиной к нам стоит на цыпочках, подбородок его на черном экране.
— Нет, — говорит он в аппарат.
— Так зачем? Зачем? Ты же молодой парень! Тебе в открытой машине кататься, девок обхаживать.
Билли не отвечает, и Макмерфи поворачивается к другим.
— Скажите, зачем? Вы жалуетесь, вы целыми днями ноете, как вам здесь противно, как вам противна сестра и все ее пакостные штуки, и оказывается, вас тут никто не держит. Кое-кого из тех стариков я еще могу понять. Они ненормальные. Но вы-то — конечно, таких не на каждом шагу встречаешь, — но какие же вы ненормальные?
Никто с ним не спорит. Он подходит к Сефелту.
— Сефелт, а с тобой что? Да ничего, кроме припадков. Черт возьми, мой дядя закидывался так, как тебе и не снилось, и вдобавок дьявола видел в натуре, но в сумасшедший дом не запирался. И ты бы мог так жить, если бы смелости хватило…
— Конечно! — Это Билли отвернулся от экрана, в глазах слезы. — Конечно! — Кричит он снова. — Если бы мы были смелее! Я бы вышел сегодня, если бы смелости хватило. Мать и мисс Гнусен старые приятельницы, меня бы выписали до обеда, если бы я был смелее! — Он хватает со скамьи рубашку, пытается надеть, но у него дрожат руки. В конце концов он отшвыривает ее и снова поворачивается к Макмерфи.
— Думаешь, я хочу здесь оставаться? Думаешь, я не хочу в открытой машине с девушкой? А над тобой когда-нибудь смеялись люди? Нет, потому что ты сильный и спуску не даешь! А я не сильный и драться не умею. И Хардинг тоже. И Ф-Фредриксон. И Се-Сефелт. Да-да… Ты т-так говоришь, как будто нам нравится здесь жить! А-а, б-бесполезно…
Он плачет и заикается так, что больше ничего сказать не может; он трет руками глаза — слезы мешают ему смотреть. Он содрал на руке один струп и чем больше трет, тем больше размазывает кровь по глазам и лицу. Потом вслепую бросается по коридору, налетает то на одну стену, то на другую, лицо у него в крови, и за ним гонится санитар.
Макмерфи оборачивается к остальным, хочет что-то спросить и открывает рот, но, увидев, как они смотрят на него, тут же закрывает. Он стоит с минуту перед цепочкой глаз, похожей на ряд заклепок; потом слабым голосом говорит:
— Мать честная. — Берет шапку, нахлобучивает ее на голову и занимает свое место на скамье. Двое техников возвращаются после кофе, идут в комнату напротив; дверь открывается — хуууп, — и слышен запах кислоты, как из аккумуляторной во время зарядки. Макмерфи смотрит на эту дверь.
— Что-то у меня в голове не укладывается…
По дороге обратно в наш корпус Макмерфи плелся в хвосте, засунув руки в карманы зеленой куртки, нахлобучив шапку на глаза, задумчивый, с потухшей сигаретой. Все притихли. Билли Биббита тоже успокоили, он шел впереди между нашим черным санитаром и белым из шокового шалмана.
Я поотстал, пристроился к Макмерфи и хотел сказать ему, чтобы он не волновался, сделать ничего нельзя — я видел, что какая-то мысль засела у него в голове и он беспокоится, как собака перед норой, когда не знает, кто там, и один голос говорит: собака, эта нора — не твое дело, больно велика, больно черна, и следы кругом то ли медведя, то ли еще кого не лучше. А другой голос, громкий шепот из глубин ее племени, не хитрый голос, не осторожный, говорит: ищи, собака, ищи!
Я хотел сказать ему, чтобы он не волновался, и уже рот раскрыл, как вдруг он поднял голову, сдвинул на затылок шапку, быстро догнал маленького санитара, хлопнул его по плечу и спросил:
— Сэм, а не завернуть ли нам тут в лавочку, я бы сигарет взял блок-другой.
Мне пришлось догонять его бегом, и звон сердца взволнованно и тонко отдавался у меня в голове. Даже в столовой, когда сердце успокоилось, я продолжал слышать в голове его звон. Этот звон напомнил мне то, что я чувствовал на футбольном поле холодными осенними вечерами по пятницам, когда стоял и ждал первого удара по мячу, начала игры. В голове звенело все громче и громче, казалось, не смогу устоять на месте больше ни секунды, и тут — удар по мячу, и звон смолкал, и начиналась игра. Так же, как перед футболом, звенело сейчас, так же я не мог устоять на месте от нетерпения. И видел я так же четко и остро, как перед игрой или как тогда у окна спальни: все вещи обрисовывались резко, ясно, плотно, я уж и забыл, когда их так видел. Ряды тюбиков с зубной пастой и шнурков, шеренги темных очков и шариковых ручек с оттиснутыми прямо на них гарантиями, что будут писать вечно, и на масле, и в воде, — а чтобы охранять это от магазинных воров, высоко на полке над прилавком сидел глазастый наряд медвежат.
Макмерфи, топая, подошел вместе со мной к прилавку, засунул большие пальцы в карманы брюк и попросил у продавщицы пару блоков «Мальборо».
— А лучше три. — Он улыбнулся ей. — Собираюсь много курить.
Звон в голове не прекращался до собрания. Я слушал вполуха, как они обрабатывают Сефелта, чтобы он отдал себе отчет в своих затруднениях, а иначе не сможет приспособиться («Все от дилантина!» — Не выдержав, кричит он. «Мистер Сефелт, если хотите, чтобы вам помогли, будьте честны», — отвечает она. «Но ведь для этого нужен дилантин; разве он не разрушает мне десны?» Она улыбается: «Джим, вам сорок пять лет…»), — И случайно посмотрел на Макмерфи, сидевшего в своем углу. Он не баловался колодой карт и не дремал над журналом, как бывало с ним на собраниях в последние две недели. И в кресле не сполз. Он сидел подобравшись, возбужденный и лихой, и переводил глаза с Сефелта на старшую сестру и обратно. Я смотрел на него, и звон в голове усиливался. Глаза его под белыми бровями превратились в две голубые полоски и стреляли туда-сюда, как за покерным столом, когда открывались карты. Я чувствовал, что с минуты на минуту он выкинет какой-то дикий фортель и неминуемо угодит в буйное. Такое же выражение лица я видел у других перед тем, как они набрасывались на санитаров. Я схватился за ручку кресла и ждал, боялся его выходки и в то же время чем дальше, тем больше побаивался, что никакой выходки не будет.
Он сидел тихо и наблюдал, как они разделывают Сефелта; потом повернулся в кресле на пол-оборота и стал наблюдать за Фредриксоном, который хотел поквитаться с ними за то, что они клевали его друга, и несколько минут громко возмущался приказом хранить сигареты у сестры. Фредриксон выговорился, потом покраснел, извинился, как всегда, и сел. Макмерфи по-прежнему ничего не делал. Я отпустил ручку кресла, подумал, что ошибся.
До конца собрания оставалось несколько минут. Старшая сестра собрала бумаги, положила в корзину и переставила корзину с колен на пол, потом остановила взгляд на Макмерфи, словно хотела проверить, не спит ли он, слушает ли. Сложила руки на коленях, посмотрела на пальцы и глубоко вздохнула, качая головой.
— Мальчики, я долго думала над тем, что собираюсь сказать. Я обсудила это с доктором и со всем персоналом, и, как ни огорчительно, мы пришли к одному и тому же выводу: за безобразия в связи с уборкой, произошедшие три недели назад, должно быть определено какое-то наказание. — Она подняла руку и огляделась вокруг. — Мы долго не заговаривали об этом, ждали в надежде, что вы возьмете на себя труд извиниться за недисциплинированность. Но ни в ком из вас не заметили ни малейших признаков раскаяния.