Надежда
Шрифт:
ШРАМЫ
Сегодня я получила три пятерки, и мне не терпелось сообщить об этом Петиной бабушке. Прибежала раньше времени. Заскочила на кухню, отвела рукой пеструю занавеску и в растерянности замерла. Я впервые увидела маму Пети раздетой. Она стояла в корыте, а бабушка из кувшина лила ей воду на спину. Я тихонько отступила назад. Почему у тети Зины вся спина покрыта огромными жуткими шрамами? Она же не воевала? Вечером не выдержала и спросила:
—
— То-то мне показалось, будто кто мелькнул за шторкой... А шрамы... В войну пединститут, где училась Зина, сначала на окопах под Курском был, а потом их в Мордовию эвакуировали. Работала учительницей, жила на квартире. По утрам сапоги к полу примерзали. Голодала. За бостоновый костюм ей на рынке дали чугунок картошки. Рассказывала: воды в кастрюлю нальет, половину картошины натрет и варит. Это на день вся еда. Выпьет болтушки — и к детям. А они русский плохо понимали. Пока растолкует урок, — согреется. Потом пальто на еду сменяла. Скоро ни еды, ни одежды не осталось. Застудилась. Чирьями все тело пошло. Стала уж помирать. К счастью, отец в командировке был в тех краях. Селедку ей привез, сухари. Но, увидел в каком она состоянии и забрал в свой лазарет. Там и выходил. Только шрамы остались.
— Что ж никто ей не помог?
— Местные жители тоже на подножном корму жили. Только и мечтали — до лета дотянуть. Зимой кору с деревьев сдирали и ели, а весной из лебеды борщ варили. Я-то в родной деревне осталась. Перед войной год был урожайный. Заработанное в колхозе зерно продать не успела. Вот с картошкой, думала, управлюсь, а там уж по мешочку и переношу в город. Повезло, что не продала. Всю войну по горсточке расходовала... А в сорок шестом с Украины люд к нам полз с голодухи. Ох, бедовали... Я на ферме лучшей дояркой считалась. Да какое молоко, если по весне коров на веревках подвешивали, не могли они сами подняться. Я для своих буренок с санками ходила далеко в поле, из-под снега полусгнившую солому выкапывала. Плачу над ними, и у коров тоже слезы текут...
— А почему Петина мама ничего этого не рассказывает? — удивляюсь я.
— А что душу-то зазря травить? У всех своего горя хватает. Если бы радость какая.... Радости только и оставалось, что живы, что солнышко светит, да дети и внуки рядом. Может, ваша доля лучше сложится? Посмотреть бы, что будет. Успею ли? Годочки ой как быстро летят!
— А у меня не быстро. Неделя как целая вечность. Еле до воскресенья дотягиваю.
— Мне бы твои годики вернуть, с каким желанием училась бы! А то все образование — два церковных класса и коридор. Ох, намаялась сегодня, устала...
Бабушка засыпала. Я тихонько вышла. Мне-то до семи часов можно спать, а ей в половине пятого уже на ногах быть.
СЫНОК
Иду к Пете. Справа от дороги растут молодые сосны, слева — березки. Порыв ветра прошуршал в их ветвях и улетел. А запах молодых листочков и почек, что разбухли, как жуки, остался. Я не тороплюсь. Люблю пригород — он
— Приходите вечером. Сала не обещаю, а картошки с пахтой вдоволь будет. Помянем моих сыночков.
Потом, оглянувшись на меня, шепотом добавила:
— С заупокойной некому съездить. Плохо без церкви-то.
Другая женщина задумчиво предложила:
— Бабоньки, может, в Москву отписать, попросить, чтобы девятое мая праздничным днем сделали? Ведь день великий и память великая. А?
— Услышат ли? До Москвы далеко. Если только в сельсовете посоветоваться? — засомневалась третья.
Пришла к Пете, но застала только бабушку Дуню.
— Скажите, пожалуйста, что такое девятое мая? — спросила я с порога.
Бабуся, бойко управлявшаяся на кухне, сразу сникла. По лицу серой волной прошла тень. А после и слезу смахнула. «И чего я вечно суюсь со своими вопросами?» — занервничала я. Бабушка тронула мое плечо и сказала:
— Не переживай за меня, о сыне печалюсь, сколько буду жить, столько и буду о нем плакать. Все война проклятущая...
Она открыла сундук, достала аккуратный белый узелок и, не торопясь, развязала. Сама с минуту смотрела на фотографию, потом мне подала. Худенький, белобрысый паренек, с автоматом через плечо, который никак не вязался с его пухлыми губами и детским выражением лица. Медаль на груди не прибавляла ему ни мужественности, ни взрослости. Пока я разглядывала снимок, бабушка прижимала к груди медаль и горку писем-треугольников.
— Вот это прочти, — попросила она.
Я развернула треугольник — обыкновенный листок из школьной тетради.
«Дорогая мамочка! Шлю тебе привет из-под города Чары. Здесь состоялось мое первое крещение. За один этот бой я, наверное, больше повзрослел, чем за месяцы рытья окопов. Детство сразу ушло, когда стали погибать товарищи. А меня твои молитвы хранят. И твоя любовь. Получил медаль за храбрость. Можешь гордиться мной. Теперь я не только петь и на гармошке играть умею. Я — защитник Родины. Мама, немецкого гада мы обязательно победим!
Здоров. Твой сын Петр».
Я замолчала. Взглянула на седые волосы бабы Дуни, на скорбное, морщинистое лицо... И вдруг мне представилась ее горем израненная душа белой березой с черными зарубками на стволе...
— Всего полгода воевал сынок. Через месяц после того, как объявили Победу, пришло от него последнее письмо. Писал: «Ура! Победа! Скоро буду дома!» Не доехал... Пропал без вести...
Я прижалась к бабушкиной щеке. Наши горячие слезы текли по моим рукам.
Вечером, вспомнив письма-треугольники, спросила с моей дурацкой наивностью:
— Бабушка, почему у дяди Пети плохой почерк? Он был троечником?
Она ничего не ответила, лишь взглянула на меня далеким, печальным взглядом.