Надпись
Шрифт:
Скинул шубу, метнулся в спальню. На постели, среди холодного блеска зеркал, прикрытая розовым шелком, лежала Елена. Его поразил ее ужасный вид – белое лицо с синими подглазьями, разбитые в кровь губы, растерзанные, рассыпанные волосы, голая рука с набухшей голубой веной, в которую врач вонзает стальной лучик иглы. Ее веки приоткрылись, и на него посмотрели огромные, мокрые от слез глаза. В них был ужас, и этот ужас был вызван его появлением, и чем-то еще, что витало в высоких углах спальни, притаилось в лепнине потолка, замерло в зеркалах, как замирает в мертвых зрачках отраженье убийцы.
Врачи делали кардиограмму, слушали сердце, выписывали какие-то рецепты.
– Был приступ тахикардии. Сохранились экстрасистолы. Кардиограмма тревожная. Вызовите районного
Марк подошел к Елене, осторожно присел на край кровати, чтобы не касаться вытянутого, забросанного складчатым шелком тела. Потянулся к ней и шепотом, чтобы их не слушало притаившееся в углах существо, спросил:
– Он был здесь? Это он с тобой сотворил?
Елена открыла распухшие губы и медленно, глядя темными, синими, горько мерцающими глазами, сказала:
– Мне страшно… Наверное, я скоро умру…
– Я накажу мерзавца… Его станут судить за покушение на убийство…
– Если я умру, ты все равно узнаешь… Я тебя обманула… Изменила тебе с Коробейниковым… Я от него беременна… Я мерзкая, лживая, мне поделом… Я уйду от тебя… Станет немножко легче, поднимусь и уйду… Ты вправе меня ненавидеть… За все добро, за все твое благородство я тебе причинила зло… Всем причиняю зло… Ты можешь меня избить, как и он… Можешь убить… Но во мне ребенок… Если я умру, то и он…
Он почувствовал, как слабеет. Зеркала вокруг наполнялись туманом, и его жизнь утекала в туманные, посеребренные стекла. Он не испытывал ненависти, унижения. Только огромную усталость прожитой жизни. А также странное недоумение оттого, что по воле всемогущего Бога родился в этой северной, снежной земле, где в румяные слюдяные оконца выглядывал разгневанный царь, наблюдая, как ставят на площади плахи и варят смоляные котлы. Как в розовом морозном дыму по площади шли пехотинцы, и усатый вождь, коверкая и ломая слова, говорил: "Братья и сестры…" В этой земле было суждено ему встретить прелестную женщину, которая жестоко его обманула. Но этот обман был малой частью другого, заманившего его в эту жизнь, наградившего любовью и нежностью, а потом уводящего сквозь туманные зеркала в долгожданную небывалую даль.
Марк Солим опустился на розовое покрывало рядом с Еленой. Поцеловал ее руку мягкими, осторожными губами:
– Люблю тебя… Никуда не уйдешь… Буду ходить за тобой… Родишь ребенка… Вот только плакать не надо…
Она плакала, прижималась к нему. Он тоже плакал, обнимал ее измученное, избитое тело. А среди их объятий, не ведая об их страданьях, жил ребенок.
50
Коробейников жил в ощущении близкой беды, которая притаилась, как невидимая, стерегущая в зарослях, птица. Эта беззащитность, беспомощность перед жизнью порождали в нем странное ощущение, под стать магическому верованию, первобытному волхвованию. Ему казалось, что если он опишет в романе таящиеся в жизни угрозы, назовет их по имени, переведет в текст, если выхватит из реальности и придаст им выдуманную форму сюжета, то жизнь, выпитая романом, обмелеет, ослабнет. Вместе с ней ослабеют таящиеся в жизни угрозы. Поблекнут и потускнеют, станут неопасны, превратятся в тень угроз. Сами же угрозы, лишенные своей разрушительной силы, перейдут в область вымысла. Станут губить и крушить не его, Коробейникова, жизнь, а вымышленную плоть романа. Неуправляемые, не подвластные ему стихии жизни, укрощенные творчеством, становятся частью вымысла. Ставятся под контроль его воли.
Он возвращался домой. Ненаписанные сцены романа клубились в нем. Как язычник веря в магическую силу искусства, он заговаривал беду. Набрасывал ловчую сеть вымысла на притаившуюся птицу.
Позвонил, ступил в прихожую. Безумные, огненные глаза Валентины встретили его на пороге. Он ощутил жаркий, больной, направленный на него порыв.
– Нагулялся?..
– Что случилось? – Он испугался разрушительного, исходящего от нее страдания, которое било в него, имело бронебойную силу, сокрушало все хрупкие защитные оболочки, ударяло в лоб. – О чем ты? – Он пытался тронуть ее.
– Не касайся!.. Ты пропитан ядами!.. Пахнешь пороком!.. От тебя пахнет женщиной!..
Он понял, что опоздал. Беда опередила его. Обогнула возведенные им дамбы, увильнула от прорытых каналов, всей разрушительной мощью хлынула в его дом. Он бултыхался среди бурной темной воды.
– Какой вздор говоришь! Был в ЦДЛ, с приятелями. Обсуждали деревенскую прозу. Знаешь, мне кажется, что они слишком увлечены архаикой, как еще недавно и я. Нужно повернуться к реальности. Увидеть в железном, стальном, электрическом черты божественного. Нужно силой искусства покорить эту загадочную, подчас жестокую реальность. – Он пытался ее обмануть, хотел отвлечь, заговорить.
– Ты был с ней, с развратной и грязной женщиной!.. Я чувствую, как от тебя пахнет пороком!..
Он был разоблачен, и это вызывало в нем раздражение. Ее больная энергия вызывала в нем встречную. Они стояли в прихожей, облучая друг друга потоками нарастающей разрушительной энергии, доводя ее до истерики.
– Вздор! Городишь бог знает что! Сидишь целыми днями дома, сама себя накручиваешь!.. Конечно, я виноват. Нужно чаще бывать дома, выводить тебя в свет… Но ты же видишь, днем я как проклятый сижу за печатной машинкой. Мой кабинет – это место изнурительной каждодневной работы. Чтобы хоть как-то отвлечься, усталый и вымотанный, вечером я иду в ЦДЛ… Это место сумбурное, сорное, но там я отдыхаю…
– Ты ходишь к ней на свиданье!.. У вас дом свиданий!..
– Да перестань ты! – крикнул он, желая подавить ее бунт, затоптать ее истерику, силой загнать обратно в круг проверенных, удобных для него отношений. – Перестань молоть чушь!..
– Чушь?.. Перестать молоть?.. А это?.. Скажи, что это?..
Она выхватила из-за спины фотографию и резко, едва не ударив, придвинула снимок к его лицу. На черно-белой, слегка затуманенной фотографии он, Коробейников, томно и сладостно, прикрыв глаза, тянулся к Елене, и она, слегка отведя в полуулыбке голову, уже готова была к поцелую, не противилась его объятиям.
Он вспомнил сырой, промозглый сквер с уходящими в темноту деревьями. Блестящий, глянцевитый в дожде памятник маршалу Толбухину. Поцелуй на холодном сыром ветру. Странную голубоватую вспышку, которую он заметил сквозь веки. Не открыл глаза, подумав, что это проходящий трамвай уронил с дуги холодную искру. Снимок в дрожащей руке жены запечатлел тот исчезнувший миг. Коробейников знал, какой фотограф скрывался за сырыми стволами. Кто побывал в его доме и подарил этот снимок на память.
– Возьми себя в руки, – произнес, видя, как ломается от страдания ее облик, уродуется лицо, становится отталкивающим открытый дрожащий рот. Испытывал бессилие, тоску, сносимый темным несчастьем, которое, словно поток, убыстрялось, втягивало его в летящую жуткую горловину. – Зачем эти сцены? Этот снимок ничего не значит. Мы позировали, валяли дурака. Саблин, его сестра Елена… Я тебе о ней говорил, о ее муже Марке… Они пригласил меня в свой домашний кружок. Там вершится политика и одновременно разыгрываются забавные мизансцены, подобье домашнего театра… Помнишь, я тебе говорил… И на этот раз мы гуляли, валяли дурака. С Саблиным изображали испанских идальго, сражались на шпагах, галантно ухаживали за Еленой, которая была герцогиней Альба. Сделали множество снимков. Фотографировал я, Саблин, Елена. Саблин показал тебе один снимок из двух десятков. Есть и другие снимки… – Эта ложь показалась на мгновение убедительной, заставила ее усомниться. Она вопросительно посмотрела на снимок. Он обрадовался. Ложь во благо, ложь во спасение, за которую он уцепился, как цепляются за корягу в летящем потоке. Но слепая сила надавила, сорвала опору, и они вновь закувыркались в потоке, сносимые в горловину.