Надпись
Шрифт:
– Не лги!.. Ты все разрушил!.. Больше так не могу!.. Погубил наши карельские белые ночи, и лодку, на которой ты подплывал по стеклянному озеру, и гагару, которая летала над зеленым немеркнувшим отражением, и тот букет пионов, что мне подарил, когда я привезла домой Настеньку, и ту новогоднюю елку, которую мы наряжали, подкатив поближе колыбель Васеньки, и ту зарю, на которой пролетели дикие гуси, и того оленя, который плыл в беломорской воде. Ты все беспощадно разрушил!..
Коробейников испытывал небывалую боль. Еще одну, которую Господь приберег для своих излюбленных чад, когда те нарушали незыблемый закон бытия. Эта боль пребывала не только в нем, становясь невыносимой. Не только в ней, порождая в нем небывалое, нестерпимое сострадание. Эта боль находилась
– Это неправда, милая… – лепетал он. – Ты устала… Все время дома и дома… Давай с тобою уедем… В Карелию, где было нам так хорошо…
– Ты лжешь!.. – истошно закричала она. – Лжешь!.. Лжешь!..
Теряя рассудок, дрожа черными огненно-безумными глазами, она выставила руку, скрючила пальцы с острыми звериными когтями и рванула себя по лицу, выхлестывая из щеки длинные струи крови.
В прихожую вбежали дети:
– Мама!.. Мама!.. Зачем?..
Коробейников вдруг страшно ослабел. Не вынес боли. Немощно повернулся и вышел, слыша истошный детский крик.
Часть шестая
Гроб
51
Изобличенный во лжи, ставший причиной несчастья дорогих и любимых людей, Коробейников ушел из дома, где ему было невозможно появляться. Оставил гардероб с одеждой, печатную машинку, детские милые игрушки, разбросанные в комнате сына и дочери. Гонимый позором, боясь оглянуться, чтобы не увидеть разодранное, обезображенное лицо жены, не услышать истошный крик детей, был похож на Адама, изгоняемого из Рая, – бежал, а вслед ему из небес хлестала огненная карающая плеть.
Он переехал на Тихвинский, где окончательно слегла в своей последней немощи бабушка. Ее мучили бреды, она тяжело уходила, словно невидимое, схватившее ее чудовище утягивало ее сквозь кущи и заросли, ломало хрустящие сучья, обдирало о них хрупкое тело бабушки, утаскивая ее в беспросветную прорву. Мать, сама больная, теряя последние силы, ходила за ней дни и ночи. Коробейников пришел ей на помощь. Сменял ее в ночных дежурствах у бабушкиной постели, слушал бессвязные бормотания, менял клеенки, подносил к иссохшим губам ложечку сладкого чая. Он принимал на себя эти невыносимые физические и духовные нагрузки, изнемогал, но был тайно рад. Он сознательно себя истязал, чтобы в страданьях и в новой надвигавшейся на него катастрофе отпустила его прежняя боль, померк и простился недавний грех.
Он навестил газету. Секретарша уволенного Стремжинского встретилась ему на лестнице. Она уже не напоминала полинезийскую жрицу с перламутровыми ногтями, а была усталой, растерянной, немолодой женщиной, забывшей положить на лицо грим, покрасить ногти, закрепить лаком вороненый завиток у виска.
– Ухожу, Миша. Не знаю, где найду работу. А у меня ведь ребенок, – рассеянно сказала она, унося в сумке свои безделушки, освободив приемную, где уже воцарилась другая.
Эта другая была тонкой и язвительной, с узким недобрым лицом. Напоминала осу, которая может ужалить. Встретила Коробейникова нелюбезно, будто уже прознала о его особых отношениях с уволенным Стремжинским, которого сменил в кабинете другой хозяин – Урюков. Уверенно и всевластно разместился среди правительственных телефонов, электронных табло, за знакомым столом, на котором уже не было фетишей и амулетов Стремжинского, а появился бюстик Дзержинского на подставке с дарственной надписью. Одни кумиры и боги изгоняли других, занимая алтарь, охраняя благополучие нового властителя.
Этот властитель, изысканный, подчеркнуто вежливый аппаратчик, был прислан из ЦК, где курировал газеты и журналы. Он сразу создал между собой и Коробейниковым дистанцию, заполняя ее сухим, тихо потрескивающим электричеством, которое
Смиренно поблагодарил за задание. Вышел из кабинета, поймав на себе язвительный взгляд секретарши. Уловил в приемной запах новых, едких, как уксус, духов.
Он стоял среди серых рыхлых снегов с налетом рыжих ядовитых осадков. Поля аэрации на окраине Москвы были охвачены непрерывным туманным тлением, которое происходило в глубине снегов, где сочились, разлагались остатки биомассы. Колеблемый горчичный туман истекал в холодное небо, и в этом тумане слабо проглядывал город, белые кварталы, кровли домов, золотые главы церквей, ажурные антенны и башни. Казалось, город парил среди ядовитых облаков, ржавел, окислялся. В нем шел непрерывный распад, уничтожение материи, которая превращалась в горькие тени, блеклый и болезненный дух.
Коробейников взирал на далекий город, и ему казалось, что это огромный моллюск, заключенный в каменную раковину. Вяло пульсирует, сокращается и взбухает. В раковине медленно созревает жемчужина, нежно-розовая, перламутровая. И моллюск истекает зловонной жижей, тлетворной слизью, пожирает и истребляет низшие формы жизни, чтобы в муках и конвульсиях, среди распада и тления, возник драгоценный жемчуг.
В этот утренний час город просыпался. Начинали крутиться моторы. Мчались по трассам автомобили. Невидимый в тучах, прогудел самолет. В министерствах чиновники управляли промышленностью. В конструкторских бюро совершались открытия. Художники брались за кисти, писатели тянулись к бумаге. Люди возводили памятники, пускали в небеса самолеты, репетировали спектакли, рождали богооткровенные идеи и замыслы. Проснувшийся город сбрасывал в канализацию ночные миазмы и нечистоты. Сливал в подземные трубы и унитазы гной больниц, токсины злодеяний, пороков и ненависти.
Канализация, хлюпая, сосала грязные потоки, в которые превратилось израсходованное время, прожитые человечеством сутки.
Коробейников стоял среди мутных зараженных пространств, чувствуя, как его одежда и легкие пропитываются тлетворным паром. Он сам, в своем грехе и пороке, был частью отбросов, от которых стремился спастись и освободиться город.
В тумане носилось воронье. Зыбкие стаи птиц рябили в небе, кричали, казались порождением больных испарений. Садились в снега, жадно клевали, глотали, наполнялись гнилью и падалью. Тяжело взлетали, пролетая над Коробейниковым, брызгая сверху зловонной жижей, забрасывая его ядовитыми метинами.
Из земли выступала огромная бетонная скважина. Липкая, покрытая студенистой гущей труба извергала мутный поток. Длинная, бесконечная рытвина была наполнена струящейся жижей, над которой густо клубился пар. Снег кругом был изъеден ржавчиной, в синеватых волокнах плесени. Коробейников шел вдоль клубящегося теплого арыка, вглядывался в текущую муть. В парном бульоне тянулись длинные бинты с отпечатками гноя и крови: отбросы московских больниц, остатки ночных операций, ампутированных конечностей, трупных извержений. Плыли отяжелевшие от воды комья ваты, черные, липучие, с остатками дурной женской крови. Волновались на поверхности листы газет, зловонная муть пропитала лица вождей, портреты ударников и космонавтов, изображение заводов и строек. Протекали радужные кольца бензина, белая мыльная пена, бесформенные комья слизи, похожие на тромбы из подземных вен и артерий. Тяжелая затонувшая ветошь напоминала утопленников, медленно сносимых течением.