Надпись
Шрифт:
Это радостное переживание длилось мгновение. Сменилось тревогой, чувством опасности. Словно рядом притаилась беда – тихая молчаливая птица с длинным клювом. Спряталась за белыми колоннами, мимо которых он проходил, и сейчас высунет острый клюв, ударит в затылок. Это чувство беды не исчезало с тех пор, как отец Лев, униженный и несчастный, купив бутылку водки, поцеловал его на прощанье пьяным поцелуем на перроне Белорусского вокзала. Уехал в Тесово, унося свою пагубу, которая станет его сокрушать и квелить в сельской глуши. Поражение, которое потерпел Коробейников, утратив благодатную просветленность, было не просто уныньем, не сумеречной печалью, но особого рода бессильем и немощью, когда не было воли сопротивляться подступившей
Он ждал, что Саблин в своих бесовских играх, в неутомимых сатанинских затеях подожжет его дом.
Он прошел всю Кропоткинскую. Там, где она пересекалась с бульваром, переходила в Волхонку, стояла сплошная белая мгла. В ней исчезали автомобили, пропадали прохожие. Воздух был сырым, словно в морозный город прилетела оттепель. Фасады были покрыты инеем. На троллейбусных проводах висела белая шуба. Пар истекал из плавательного бассейна "Москва".
Это было странное место, всегда волновавшее Коробейникова. Здесь город не мог успокоиться, обрести завершенный вид, законченную архитектурную форму. Постоянно проваливался в зыбь, в песок, в таинственную топь, которая не держала зданий, поглощала постройки, не давала осуществиться замыслам. В эту топь погрузился древний монастырь, канул исполинский собор, провалился величественный монумент коммунизма. Казалось, в этом месте земная кора утончается, близко подходит лава, время от времени прожигает хрупкую оболочку, утягивает в глубину, в огонь, громадные сооружения. Теперь на время эта оболочка сомкнулась, образовала коросту, под которой горело земное ядро. Воды бассейна кипели, как термальные источники, образуя влажную белую тучу.
Коробейников перешел перекресток, приблизился к бассейну. Высокие фонари, окруженные туманными радугами, освещали кратер. Он был полон зеленоватой влаги цвета соляной кислоты. В ней плавали люди. Мелькали сквозь пар резиновые шапочки, мокрые плечи, жирные, обтянутые купальниками груди. Пловцы медленно двигались, пропадали, словно их растворяла кислота. Возникали, уже облезшие, лишенные плоти – голые черепа, розовые хрящи, голубоватые сухожилья. Бассейн постоянно мерно кипел, словно огромный, в центре Москвы, котел. В нем варился холодец, плавало мясо, готовился жирный бульон. Если выключить под бассейном раскаленную спираль, бульон остынет. В желтовато-зеленом студне будут видны жирные, перевернутые навзничь женщины, полуоблезшие, с розовыми мослами мужчины, резиновые шапочки, скомканные купальники.
Коробейников смотрел на это мистическое варево, над которым волновался пар. Вырастая из тумана, не касаясь воды, невесомо и призрачно плавал мираж – белый, златоглавый собор. Выше золотых куполов, в ночном небе, красная, похожая на окорок, туманилась странная надпись. "Самсунг" – прочитал Коробейников загадочные письмена, начертанные в московском небе, как пророчество на Валтасаровом пиру.
Вдруг подумал, что когда-нибудь опишет в романе это виденье, предчувствие беды. Торопился домой, думая о Саблине, стараясь угадать его сатанинский замысел.
Валентина, жена Коробейникова, урезонивала повздоривших детей. Васенька, тайно от сестры, овладел ее любимым альбомом и карандашами и размалевал, исчеркал каракулями белые страницы. Это вызвало возмущение Настеньки. Она отняла альбом и карандаши, больно шлепнула брата по рукам. Васенька рыдал, неутешно, бессловесно, вздрагивая щуплым телом,
– Ну разве так можно? – укоряла дочку Валентина. – Он же учится рисовать. Ты возьми и покажи, как нужно держать карандаш. Рыбу нарисуй – ты нарисовала замечательную рыбу. Павлина – ты так чудесно рисуешь павлинов. Васенька будет тебе благодарен.
– Он плохой. Он без спросу все мои вещи берет. Все портит. Я его не люблю. Когда он заболеет, не буду его жалеть, – неприязненно, сжав губы, отвечала Настенька, прижимая испорченный альбом.
Васенька, обиженный сестрой, услышав, что даже во время болезни его не будут любить, чувствовал свою обездоленность и ненужность и рыдал все пуще. В это время в прихожей позвонили. Радуясь возвращению мужа, Валентина пошла открывать.
На пороге стоял мужчина. Валентина не с первого взгляда узнала Саблина, приятеля мужа, который всего однажды побывал у них дома и с которым Коробейников проводил немалую часть своего времени. Бобровый воротник Саблина искрился тающим снегом. На голове была щегольская шапка из блестящего меха выдры. Он был свеж, разрумянен морозом. Улыбался, снимая шапку и целуя Валентине руку:
– Должно быть, я слишком рано? Миша еще не пришел? Пригласил, а сам опаздывает. – Гость благодушно смотрел на Валентину, на ее домашнее платье, на детей, которые явились в прихожую и, забыв о ссоре, во все глаза смотрели на гостя. – Я вас не стесню?
– Раздевайтесь. Миша, должно быть, сейчас вернется. Проходите в его кабинет. – Она дождалась, когда Саблин повесит на вешалку свое модное пальто, потопчется на коврике, стирая снег. Провела в комнату мужа, где на столе были разбросаны рукописи и стояла печатная машинка "Рейнметалл". Усадила на диванчик, собираясь угощать чаем.
– Какая творческая обстановка! – Саблин, усевшись, благоговейно рассматривал рабочий стол, где беспорядочный ворох бумаг и книг, вправленный в машинку листок хранили момент остановленной работы, которая с полуслова, с недописанного, незавершенного образа будет подхвачена и продолжена. – Восхищаюсь творческими людьми. Мне всегда хотелось проникнуть в творческую лабораторию. Ведь в творчестве художник уподобляется Богу, и его кабинет, в какой-то мере, воспроизводит мастерскую, где Бог сотворил Вселенную.
– Может быть, это и так, – сказала Валентина, благодарная гостю за эти благоговейные, в адрес мужа, слова. – Я вас на минуту оставлю, приготовлю чай.
– Не трудитесь, – остановил ее Саблин. – Уж если я пришел чуть раньше и Миши нет дома, воспользуюсь его отсутствием, чтобы переговорить с вами. Давно искал случай, но не находил. Сейчас же, как говорится, сам Бог помог.
Валентина уселась в креслице мужа, собираясь слушать, думая, какой обаятельный, обходительный у мужа друг.
– У вас такой уютный, теплый дом. Чудесные дети, благополучие. Все дышит миром, осмысленной, одухотворенной жизнью. Миша – замечательный семьянин. Его дом – его крепость, а это так важно для художника. Вы, хранительница очага, и ваши прелестные дети придают творениям Миши гармоничный вид. Как бы я хотел иметь детей, домашний уют. Если бы это случилось, видит Бог, мне было бы с кого брать пример…
Большой прозаик, который пишет долгие, трудные романы, годами не покидает кабинет, не отрывается от письменного стола, не может без семьи. Семья – это покой, забота, надежный тыл. Какой-нибудь легкомысленный поэт, мастер короткого стихотворения, способен обходиться без семьи. Богема, ветреные друзья, случайные влюбленности – он просто не может написать новое стихотворение, чтобы при этом хотя бы немного в кого-нибудь не влюбиться. Но прозаик совсем другое. Неизвестно, кем бы стал Лев Толстой, если бы у него не было Софьи Андреевны. Каким-нибудь офицером-забиякой или изнурительным славянофилом-моралистом. Семья для крупного писателя – это неисчерпаемый источник сюжетов и одновременно драгоценная стабильность, внутреннее равновесие…