Надпись
Шрифт:
– Мишель, я соскучился. Мне кажется, в моем отношении к вам есть что-то женское. Люблю, ревную, сержусь, склонен к ссоре, к раскаянию. Наше последнее свидание в бане было неудачным. По моей вине. Какой-то бес на меня напал. Уж вы меня извините. Очень хочу повидаться. Объясниться от чистого сердца…
Звонок был неприятен Коробейникову. С Саблиным не хотелось встречаться. Случившееся между ними казалось необратимым. Но снизошедшее на Коробейникова новое мировоззрение предполагало прощение, смирение, возложение всей вины на себя самого, признание своего несовершенства. Вернувшись из Тесова, он решил гармонизировать свою жизнь, не исключая из нее больные моменты, но одухотворяя их благодатным светом Христовой любви.
– Хорошо, Рудольф,
– Непременно буду, Мишель. Вы благородный, добрый, не помнящий зла. Номер шестьсот двенадцать. Я учился в школе шестьсот двенадцать. Какие совпадения! Если ты религиозный человек, для тебя нет случайных совпадений, а во всем – знак Божий. Буду думать, что бы могло означать это совпадение номеров. До вечера, Мишель, обнимаю…
И пропал, обозначив свое присутствие в светоносном объеме мира непрозрачной тенью.
Еще одна тень витала в этом благодатном объеме – неожиданное увольнение Стремжинского, которое необъяснимым образом касалось и его, Коробейникова. Он решил пойти в газету и выяснить детали происшедшего.
Его поразила перемена, случившаяся с секретаршей. Исчезла волшебная красота, пленительная томность, ленивая обольстительность. Вместо экзотической жрицы тропических рощ и лазурных лагун за столом сидела немолодая, утомленная женщина в неряшливо застегнутой блузке, с плохо убранными волосами. Лицо без макияжа и грима было пухлым и бледным, с голубоватым больным оттенком. Над губами и на переносице обозначились не видимые доселе морщинки, какие возникают на сочных фруктах, если те, оторванные от питающего черенка, долго лежат на солнце. Было видно, что увольнение Стремжинского является для секретарши личным несчастьем, что подтверждало давно известный факт: секретарша и ее шеф составляют классическую, нерасторжимую пару, подобно живописцу и модели, палачу и жертве, писателю и редактору. Каждый обретает смысл, будучи включенным в эту пару, и уменьшается, погибает, выпадая из нее.
– Ой, не знаю, что теперь будет, – удерживая слезы, по-бабьи махнула рукой секретарша, видя в Коробейникове огорченного и сострадающего человека. – Сегодня утром пришел, собрал все вещи. "За что, говорит, не знаю. Какая-то клевета и донос". Побледнел, схватился за сердце, думала, инфаркт, кинулась врача вызвать. А он говорит: "Не надо. Медицина бессильна перед предательством". И ушел…
В кабинетах редакции только и говорили о случившемся, с сожалением, страхом и необъяснимым тайным злорадством. Словно крушение яркого, властного, бесцеремонного начальника уравнивало его с теми, над кем он до этого возвышался.
– Вы знаете, он позволял себе недопустимые вещи. В Бухаре, на приеме у первого секретаря, у "эмира бухарского", когда кругом сатрапы, вассалы, восточные яства, ковры, танцовщицы, Стрем подымается и произносит тост в честь хозяина: "В Америке, говорит, входит в моду новшество. Берется сперма у выдающихся, талантливых людей, помещается в капсулу и замораживается в жидком азоте. Чтобы потом использовать ее при искусственном осеменении. Наш хозяин – выдающийся человек, талантливый политик, колоритная фигура этих колоритных восточных пространств. Будь моя воля, я бы поместил его сперму в пробирку, заморозил и сохранил для будущих поколений". Можете себе представить, какая разверзлась тишина. Не исключаю, что об этом эпизоде доложили Рашидову, а он потребовал убрать Стрема за оскорбление узбекского народа…
– Нет, тут другое. Он замешан в валютных операциях. Его частые поездки в Западную Германию позволяли вывозить большое количество валюты. И теперь ее недосчитываются. Везде деньги, меркантильный интерес…
– Каково ему с такой высоты плюхнуться оземь! Ни дачи, ни машины, ни пайка,
– Я спросил приятеля из ЦК: неужели нельзя было заступиться за Стрема? У него такие связи, такие дружбы. А он мне: "Решение было принято на таком уровне, что всякое заступничество бесполезно…"
Коробейников вслушивался, старался угадать причину, сокрушившую Стремжинского. Но на ум приходила только строчка из "Бориса Годунова": "Как буря, смерть уносит жениха…"
К вечеру он отправился в гостиницу "Украина", где поселился отец Лев и куда для краткого свидания должен был явиться Саблин. Белые свежие огни горели на набережной. Решетка Москвы-реки была в пышном инее. От полыньи шел пар, и в ней плавали не улетевшие на зиму утки. Небоскреб гостиницы уходил ввысь, как остроконечная гора из розового льда. Перед порталом разворачивались такси, выходили жизнелюбивые иностранцы, вытаскивали из багажников набитые саквояжи и диковинные чемоданы на колесиках.
Коробейников вошел в гостиницу, предъявив портье редакционное удостоверение. Навстречу попался монах в черной мантии и приплюснутой шапочке, видимо православный грек. Это подтверждало присутствие где-то поблизости отца Льва. Проходя мимо ресторана, услышал музыку, пропустил перед собой двух кавказцев, сопровождавших накрашенных, настроенных развлекаться женщин. Поднимался на лифте, радуясь свиданию с другом, намереваясь объяснить ему, почему пригласил на свидание Саблина.
Постучал в дверь с номером 612. Услышал в ответ резкий, трескучий голос, каким в провинциальных спектаклях восклицают бражные купцы. Вошел, и в лицо ему ударил густой дух табака, вина, ваксы. Отец Лев сидел, развалившись на стуле, откинув рясу, выставив ярко начищенный офицерский сапог. Большой серебряный крест косо висел на груди. Дымил сигаретой, разжигая ее красный уголь. На столе стояла почти пустая бутылка коньяка, два мокрых стакана. Глаза отца Льва сверкали безумной, восторженной синевой. Золотая борода сходила на клин, а усы браво и победно топорщились. Во всем его облике было нечто странное, безумное, несуразное, смесь гусара и сельского батюшки, провинциального гитариста и богослова.
– Ба-ба-ба, кто пришел!.. Мишенька, друг мой, заждался тебя, да и только. Разве так можно заставлять себя ждать! – Коробейников увидел, что отец Лев абсолютно пьян. – Садись, брат, хочу принять тебя в этой меблированной комнате и выпить за твое здоровье! – Он потянулся к бутылке, но из нее пролилась жалкая струйка, и он раздраженно откинул ее на кровать. – Торичеллиева пустота! Я заметил, что бутылки имеют странное свойство опустошаться, но никак не наполняться!..
Это было ужасное зрелище, знакомое Коробейникову по прежним временам их дружбы. Левушка, поглощая немереное количество вина, на глазах превращался из увлекательного мыслителя, обаятельного собеседника в пьяного гуляку, дурного забулдыгу, склонного к нелепым выходкам. Казалось, что после принятия сана винная пагуба оставила его навсегда. Поселившись в Тесово в дальнем приходе, посвятив себя служению, он избавился от греховной напасти, одолел свое пьянство. Но теперь оно вдруг вернулось, и не было в его облике ничего от духовного отца, смиренного пастыря, аскетического богослова, но вновь проснулся загульный аспирант, компанейский бражник, декламатор Игоря Северянина, исполнитель цыганских романсов.
– Левушка, что ты с собой наделал! Тебе нельзя пить! Ты рухнул!
– Никак нет, стою, как Александрийский столп! Не вино владеет мной, а я им. Хочу пью, хочу не пью!
Коробейников страдал, созерцая грехопадение друга. Нуждаясь в его пастырской помощи, хотел поделиться с ним новым опытом, чья суть – любовь, раскаяние, упование на благодать. Но теперь отец Лев не мог быть помощником. Не являлся пастырем. От него исходила разрушительная сила – из того самого центра, откуда должна была изливаться благодать.