Наедине с осенью (сборник)
Шрифт:
Ярослав Ивашкевич
С польским писателем Ярославом Ивашкевичем мы сверстники и однокашники. Оба мы учились в Киеве в одно и то же время, в начале XX века, но в разных гимназиях – Ивашкевич в Пятой, на Новом Строении, а я в Первой – на Бибиковском бульваре.
По железным традициям тех лет гимназисты разных гимназий (а их в Киеве было пять) находились друг с другом в натянутых, а то и во враждебных отношениях по многим причинам, – из-за соревнований по гребле на Днепре (стилем «ласточка»), из-за первенства футбольных команд и залихватского зимнего катания на коньках и, наконец, из-за ухаживания за одними и теми же красавицами гимназистками.
Каждая гимназия считала себя
Мы считали свою Первую гимназию лучшей потому, что ей исполнилось сто лет и в ней учились в свое время художник Ге и композитор Рахманинов, а директором ее когда-то был знаменитый хирург и педагог Пирогов – участник Севастопольской обороны 1854 года.
В мое время Первая гимназия растеряла свои давние музыкальные традиции и жила в этом отношении за счет сомнительной славы единственного в Киеве балалаечного оркестра.
«Воспитанники» других гимназий всегда пели нам вслед при встречах: «Трынди-брынди балалайка, ты станцуй, моя хозяйка!» Мы гордо отмалчивались по той простой причине, что нам трудно было защищать этот жидкий и примитивный музыкальный инструмент.
Но с Пятой гимназией у нас были, пожалуй, наиболее мирные отношения. Может быть, потому, что она находилась далеко от нашей и в ней к тому же учились здоровые парни с очень серьезных киевских окраин – Нового Строения и Соломенки, не дававшие спуска «задавалам» и насмешникам.
Мы с Ивашкевичем учились в одно время, происходили примерно из одной и той же среды, и естественно, что наши увлечения, интересы и самый быт наших семей были во многом одинаковы.
Из киевских гимназий того времени вышло много людей, прославившихся впоследствии в разных областях, но главным образом в области искусства. Вот их краткий перечень (очень неполный): польские писатели Ивашкевич, Парандовский и Бжехва, режиссеры Берсенев и Таиров, русские писатели Михаил Булгаков и Ромашов, поэт и певец Вертинский, актеры Куза и Хмара, композитор Лятошинский, политический деятель и революционер Луначарский. И даже такие незаурядные авантюристы, как убийца Столыпина Богров и внук сербского короля Карагеоргий.
Никто из кропотливых исследователей общественных явлений не заинтересовался этим фактом, пренебрег им и даже не пытался выяснить его причины. Это отчасти жаль. Очевидно, в характере тогдашней киевской жизни, в театральных и литературных традициях города, в самой его южной живописи и, – кто знает, – может быть, даже в блеске и свежести киевских весен и в пышном цветении киевских каштанов содержались, как тогда говорили, какие-то «флюиды», рождавшие повышенную тягу к искусству.
Киевские гимназии отражали в лице своих несовершеннолетних питомцев социальную картину (хотя и неполную) своего времени – конец XIX и начало XX века.
В каждом гимназическом классе было по два отделения – первое и второе. В первом отделении учились сыновья помещиков, генералов, заводчиков, крупных чиновников и дельцов, а во втором – сыновья интеллигентов, разночинцев, поляков и евреев. Это разделение соблюдалось очень точно и, очевидно, было сознательным. Во всяком случае, так я думаю теперь.
Ученики-поляки были в подавляющем большинстве детьми служащих, небогатых интеллигентов и шляхты. В то время поляки-служащие оседали не в Киеве, а в провинции, по всему юго-западу, главным образом на многочисленных в этом крае сахарных заводах. Эти заводы, разбросанные по правобережной Украине, были своего рода очагами польской культуры. Почти все мои товарищи-поляки были детьми инженеров и служащих сахарных заводов или же так называемых «посессоров» – управляющих именьями крупных помещиков – графа Бобринского, графини Браницкой, Терещенко, Фальц-Фейна и других. В семье служащего сахарного завода где-то под Винницей и родился Ярослав Ивашкевич.
Я могу утверждать, не боясь особенно ошибиться, что Ивашкевич испытал то же влияние трех культур, которое испытали и мы все, киевляне, – культуры русской, украинской и польской. Это сказалось на его формировании как человека и писателя. Переселившись навсегда в родную Польшу, Ивашкевич сохранил привязанность к Украине, к местам своей юности и любовь к русской культуре.
В числе писателей – своих великих учителей – он прежде всего называет Льва Толстого. Ему он посвятил свое недавнее великолепное исследование о «Войне и мире».
Мы росли под влиянием таких разных писателей, как Сенкевич и Чехов, Жеромский и Леонид Андреев, Куприн и Болеслав Прут, Тютчев и Словацкий, Пшибышевский и Бальмонт. Расплывчатый гуманизм сливался с изысканным и, по мнению наших родителей, аморальным модернизмом и декадентством. Народная струя пересекалась с вылазками в область изощренного и почти болезненного психологизма.
Все это переплавлялось в нашем юном сознании и, как это ни покажется странным, иной раз приводило к появлению довольно цельных и положительных натур. Следы всех этих влияний сохранились, конечно в разной степени, у каждого из нас. Мне кажется, что глубокий аналитический интерес Ивашкевича к сложному и противоречивому внутреннему миру человека был приобретен им еще в годы этих увлечений. Об этом свидетельствуют его откровенные и острые рассказы и его такие резкие вещи, как пьеса «Мать Иоанна из монастыря Ангелов». Она, я бы сказал, мучительно гуманна, эта вещь, – именно мучительно гуманна тем, что Ивашкевич выступает в ней не только в качестве знатока человеческого сердца, но и в качестве друга этого встревоженного, страдающего и гордого сердца. Эта вещь написана как бы в защиту естественных и неизбежных чувств, попираемых законом, религией, предрассудками и невежеством. Я не знаю, как Ивашкевич относится к картине режиссера Кавалеровича, сделанной по «Матери Иоанне». Картина эта, по-моему, точно совпадает с психологическим рисунком Ивашкевича и полна очень сильных мест. Режиссер передал в ней даже характерный пейзаж Ивашкевича – как бы умышленно простой, топографически точный, временами похожий на рукописную карту.
Бывают собеседники, которые, рассказывая о чем-нибудь, тут же машинально рисуют на клочке бумаги карту тех мест, где происходят события, планы городов, эскизы домов. Такие собеседники – всегда прекрасные рассказчики, обладающие завидной памятью и воображением. Таким собеседником и представляется мне Ивашкевич.
Пейзаж Ивашкевича сдержан, лишен лишних подробностей, кроме одной или двух существенно необходимых (к примеру, сухого дерева, определяющего внешне однообразный и замкнутый мир польского «кляштора» – монастыря).
Не для того, как и каждый писатель, пишет Ивашкевич, чтобы критики более или менее удачно пересказывали его вещи читателям. Давно надо отказаться от обычного у нас беспомощного разговора о творчестве писателя, от подмены его огромного, разнообразного, талантливо построенного мира людей, событий и мест школярскими пересказами. «Ивашкевич пишет, Ивашкевич говорит», – а раз он пишет и раз говорит, то потрудитесь слушать то, что он говорит сам, и читайте то, что написано им самим, не полагаясь на посредников. Пейте из чистого источника чистую воду, а не разбавленную сиропом или уксусом водицу переложений. Поэтому я не буду рассказывать от себя о вещах Ивашкевича. Читайте их. Они лежат перед вами. Я же предпочитаю хотя бы бегло рассказать об Ивашкевиче как о человеке и друге.