Нагота
Шрифт:
— Шоферскими делами, Турлав, распоряжаетесь вы. — Старая дама пожала плечами. — Садимся же, чего еще ждать.
Так началось путешествие. После того как Вита прощебетала матери слова прощания, в выстуженной в гараже машине стало тихо. Первым молчание нарушил Турлав. Нарушил, сообразив, что Вите и Тенису разговаривать совсем не обязательно. Им вполне хватало того чувства близости, что они испытывали, глядя друг другу в глаза, держась за руки. То была тишина, рождавшая вокруг себя атмосферу, насыщенную грозовыми разрядами. И хотя не произошло ничего такого, что бы нужно было скрывать,
— Вчера не слышали сводку погоды? Говорят, снег долго не продержится.
Старая дама, как обычно, сидела рядом с ним.
— Пираты опять захватили самолет и угнали его в пустыню. Как вам это нравится! — Вилде-Межниеце, казалось, не расслышала слов Турлава.
— Уму непостижимо: регулировать движение транспорта с помощью револьверов.
— А почему их называют пиратами? С пиратами в свое время боролся Юлий Цезарь, а потом королева Елизавета.
— Пираты есть пираты.
— Вы хотите сказать, с тех пор ничего не изменилось?
— Изменилось, а как же, прежде пираты захватывали корабли, теперь самолеты. Прогресс потрясающий.
Он смотрел вперед, но внимание его было всецело приковано к заднему сиденью. Слух его невольно обострился. Казалось, по затылку забегали холодные мурашки. Как будто за спиной у него и в самом деле сидел пират.
Вита рассмеялась. Смех ее не имел ни малейшего отношения к замечанию Вилде-Межниеце, просто его высекла перенасыщенная атмосфера близости, подобно тому как гром высекает молнию. Теперь и Тенис рассмеялся, что-то шепнул Вите на ухо. Вита так и покатилась со смеху. Похоже, они перешептывались о каких-то пустячках: про корову, стоявшую на снегу, про человека, чинившего крышу, про собачонку, что, тявкая, выскочила из подворотни.
Ну и что? Влюбленные дурачки. Идут той же проторенной дорожкой, что и все остальные. (И слава богу, зашли уже довольно далеко.) Щека Тениса приникла ко лбу Виты? А как же иначе? Любить — значит жаждать. Пальцы Виты у Тениса на ладони? Все в порядке. Тенис был бы чучелом гороховым, если бы при всей своей любви сидел бы рядом с девушкой на манер католического патера. Чего тут, право, беспокоиться? Почему их щенячья идиллия так волнует мне кровь? Неужто во мне говорит собственник, который по-прежнему считает Виту своей и не желает смириться с тем, что кто-то ее отнимет? К тому же отнимет в прямом смысле слова физически, при помощи самых обычных мужских приемов, при восторженном ее попустительстве.
От них исходило прямо-таки сияние счастья, влюбленности. То, к чему он и сам стремился, что, стиснув зубы, силился вернуть, сохранить, у этой желторотой парочки получалось естественно и просто. Неужели же, вслушиваясь в этот поразительный, дивный воздушный смех, в котором было нечто моцартовское, — неужели в нем рождался Сальери?
Мы все словно чертежная бумага-— лишь один раз, один-единственный раз возможно провести на ней линию легко и чисто. А чуть только стер, останется след, а на выскобленном месте новую линию провести нелегко, проступают прежние прочерки.
Незаметно он постарался так повернуть
Не знаю, как долго сам буду счастлив. Не знаю, как долго ты будешь счастлива, Вита. Но счастье — это наркоз, оно снимает боль. Тебе и в самом деле повезло. Тебя, словно крепкий, тугой черенок, безбольно оторвут от родного дома, и ты сама не заметишь, как расцветешь, распустишься уже под боком любящего мужа. Конечно, тебе повезло. И потому, надеюсь, ты поймешь меня. Нелюбимым не понять влюбленных.
Турлав заметил, что и Вилде-Межниеце все время поглядывает в зеркало. И потому ли, что день выдался светлым, или потому, что старая дама на сей раз применила другой грим, но ее крупное, старательно накрашенное лицо казалось непривычно бледным.
— Как себя чувствует Тита?
— Тита? Ха. Что ей инфлюэнца. В три дня холеру переболела, бубонную чуму.
— Не скажите. Грипп — вещь коварная.
— Только не для Титы. Да будет вам известно, прошлым летом она регулярно ездила в Меллужи и плавала кролем до третьей мели. Как вам это нравится!
— Надо бы навестить ее. Да вот не знаю адреса.
— Возле парка Виестура. Улица Видус. Напротив дома, в котором жил генерал Алодис.
— Не представляю. Трудно сообразить.
— Американское представительство знаете?
— Понятия не имею. Из тех времен, кроме своего Гризинькална, запомнил еще рождественский базарчик, вот и все.
— Ну, где живет поэт Ревинь.
— Ревинь давно умер.
Она посмотрела на Турлава с досадливым укором:
— Адрес я вам дам.
— Это ее старая квартира? Еще со времен Салиня?
— Разумеется. И Салинь в основном там и живет. Она хранит даже пивные бутылки, распитые им. Я однажды заехала к ней. Смотрю, возле буфета какие-то поленья. Это доски от сцены рижского Нового театра, объясняет Тита, на них Салинь в девятьсот пятом году пел «С боевым кличем на устах».
— Слышал такую легенду. Салинь пел, а жандармы ждали его за кулисами, хотели арестовать. Но он прямо со сцены спрыгнул в зрительный зал и вышел через обычный вход.
— Да, Салинь любил петь на митингах. Я его знала получше, чем Тита. Уж поверьте.
Солнце поднималось все выше, выпавший за ночь снег сверкал, переливался. Временами, переломившись в покатом ветровом стекле, лучи солнца слепили, словно вспышки автогенной сварки. По-весеннему искрилась под крышами капель, струились ручьи. С заснеженных веток и телефонных столбов комьями срывался снег. Разъезженная середина шоссе сквозь талую слякоть чернела жиром асфальта, а канавы по обочинам дорожники для верности обозначили прутиками. Можно было подумать, земля перед бритьем обильно намылилась, укрывшись в пене сугробов.