Нам здесь не место
Шрифт:
— Все-таки он идет тут слишком быстро, — качая головой, говорит парню какой-то старик. Я начинаю нервничать, но старик смотрит на своего спутника и добавляет: — Ладно, hijo, сынок, надо идти дальше. В часе ходьбы отсюда есть поворот, там он сбавит скорость. Пойдем туда и будем ждать следующего поезда.
Они пускаются в путь, и те, кто подслушал их разговор, идут в том же направлении.
— Как думаешь, пойдем? — спрашиваю я Пульгу.
Но он сидит на земле и не смотрит на меня. Даже не слушает.
— Пульга!
— Видела, как быстро
Его глаза крепко закрыты, словно он пытается избавиться от какого-то стоящего перед внутренним взором образа. Может, хочет забыть, как выглядел лежавший на земле Чико. Я тоже этого хотела бы.
— Я понимаю, понимаю, Иг говорю я ему, но он начинает трясти головой и колотить по ней, как будто хочет выбить то, что там застряло. Я хватаю его за руки. — Не делай этого, Пульга. Пожалуйста, пожалуйста… Перестань!
Он подчиняется и остается сидеть, безучастный, безжизненный, а старик с сыном и остальные, кто бежал вместе с нами, уходят все дальше.
Я тяну Пульгу, пытаясь заставить его встать.
— Надо идти, — говорю я ему. — Ты должен встать, пойти со мной, а потом нам нужно будет сесть на следующий поезд, понимаешь? Пожалуйста, идем.
Мое сердце бешено стучит, на лбу выступил пот. Я касаюсь лица Пульги, заставляя его посмотреть мне в глаза, и вижу, как мало осталось от моего друга. Чтобы вернуть хотя бы часть, я начинаю уговаривать его:
— Останься со мной, Пульга. Будь со мной и борись, о’кей?
Что-то в нем пробуждается, он смотрит, действительно смотрит на меня и кивает.
Я улыбаюсь ему, тому мальчишке, которого знала всегда, той его части, которая все еще тут и никуда не делась.
— О’кей, — говорит он и тянется к рюкзаку.
— О’кей, — повторяю я.
В этот миг мне становится легче, и мы спешим вдоль путей во тьму, по следам зверя.
Пульга
Несколько часов спустя мы сидим в поле, там, где рельсы делают резкий поворот. Мы ждем тут вместе со стариком, его сыном и еще кучкой людей. Все они такие же усталые, как и мы, усталые настолько, что не смогут причинить нам вреда, даже если у них появится такое желание.
Мы наблюдаем, как поднимается' солнце. Потом целый день сидим и ждем. Я уже не знаю, зачем это делаю, и, кажется, меня несильно тревожит, появится ли когда-нибудь Ля Бестия или нет.
— Слушай, — говорит мне Крошка, когда солнце начинает садиться. Она не отрываясь смотрит за горизонт, будто что-то там видит. — Думаешь, это глупо — представлять себе будущее? — спрашивает она.
Я пожимаю плечами.
— О чем ты мечтаешь, Пульга?
Сердце будто пронзает игла. Мне хочется сказать, что мои мечты умерли, от них осталась лишь тупая фантомная боль. Я собираюсь сообщить, что больше не мечтаю, потому что мозг забит сплошными кошмарами. Но только мотаю головой.
Мы снова наблюдаем, как встает солнце.
— А о чем мечтаешь ты? — шепчу я Крошке после многих часов, которые мы провели в молчании и ожидании.
Она поднимает голову к небу и пожимает плечами:
— Дао разном, наверное. Может, я пошла бы учиться. А потом стала бы помогать людям. Женщинам. Стала бы консультантом
Я пытаюсь представить Крошку в этой роли. Пытаюсь представить и свое будущее, но у меня ничего не получается. Может быть, именно поэтому, когда поезд наконец появляется и катит к нам по рельсам с тем ужасным скрежетом, который уже сидит у меня в печенках, выматывает душу и вызывает желание сдаться, я этого не делаю.
Я бегу.
Бегу ради Чико и ради Крошки, ведь, пока солнце дважды вставало и дважды садилось, в ее голове родились мечты. Бегу, потому что в поле темно, и эта темнота, похоже, вот-вот меня поглотит. Мы бежим, хватаемся за скобы и взбираемся на зверя, слегка сбавившего скорость благодаря повороту железнодорожных путей.
Крошка улыбается мне, наверное, думает, что мы забрались на вагон так легко и быстро не просто так, что это какой-то знак. Но я знаю: как бы нам ни везло, в какой-то момент все равно придется за это поплатиться.
Мы едем долгими-долгими часами. Едем, пока наши тела не коченеют от того, что приходится неподвижно сидеть или лежать, вцепившись в крышу. Я пытаюсь вспомнить, какой это по счету поезд с тех пор, как мы оставили последний шелтер. Сколько дней прошло с тех пор, как парень с девушкой не позволили нам ехать с ними. Сколько дней назад погиб Чико. Как давно мы уехали из Барриоса, сколько я уже не видел маму.
Наверное, недели три? А может, уже больше.
Я точно не знаю. Для меня все слилось в один бесконечный день.
Он длится до сих пор. И все же мы здесь, проезжаем множество мест, которые кажутся странным сном, где мы плывем над деревьями и горами, над деревьями, проросшими сквозь горы. Я успел забыть, что такой цвет вообще существует, пока не увидел всю эту зелень. А потом мы долго едем по тоннелям, так долго, что мир делается черным, и я удивляюсь, когда мы снова вырываемся под небо, туда, где так много зеленого.
Крошка в восторге от открывшегося вида, она просит меня посмотреть. И я смотрю, но не вижу ничего такого и не понимаю, почему ее лицо сделалось умиротворенным. В общем, никак не реагирую, и тогда Крошка наклоняется ко мне ближе. У нее пыльное, грязное лицо, она вглядывается в меня, будто что-то ищет. Не знаю, что именно. Потом придвигается вплотную и кладет ладонь мне на грудь.
— Я должна рассказать тебе историю, — говорит она. — Мне ее мама рассказывала. Про женщину из Гватемала-Сити, кузину одной маминой сотрудницы.
— Не хочу я слушать историй, — отвечаю я, отталкивая ее руку.
Но Крошка снова кладет ее мне на грудь и настаивает.
— Закрой глаза, — шепчет она, держа ладонь там, где бьется мое сердце.
Я отказываюсь, но ветер становится сильнее, и глаза все-таки приходится закрыть из-за того, что он такой горячий и несет столько пыли. Неожиданно меня словно пронзает электрический разряд, и в голове возникает образ мальчика, который катается на трехколесном велосипеде перед бледно-розовым домом за облупившимся белым забором. На нем белая рубашка, синие шорты, он ездит по кругу. Потом раздается громкий хлопок, и на рубашке расцветает красное пятно. Я вижу, как из дома выбегает мать и подхватывает ребенка на руки. А в ушах все звучит голос Крошки: