Нам здесь не место
Шрифт:
Тогда руки монахини ложатся мне на плечи, она все шепчет, а я не могу остановиться и продолжаю есть, пить и плакать. И когда во рту появляется металлический привкус, а хлебцы становятся на вкус как пыль и хрустят слишком громко, перед моим внутренним взором возникают кости и кровь.
— Деточка, деточка, — как молитву, шепчет монахиня.
На миг я растворяюсь в этой молитве, а потом открываю глаза и вижу, что Пульга смотрит на меня. Потом в комнату входит священник и говорит, что отвезет нас в шелтер, которым сам и заведует.
Пульга встает, его раны перевязаны, на нем чистая рубашка.
Монахиня благословляет
Но он этого не делает.
Пульга
Ехать до шелтера недолго. Дорога неровная, ухабистая. Окна машины открыты, и горячий ветер треплет нам волосы. Я прячу лицо на плече у Крошки, потому что от каждого толчка, стука и скрипа мне кажется, будто я снова на поезде.
Крошка уверяла, что нам не нужно больше ездить на этой визжащей твари. Но она ошибается.
Священник, который представился отцом Гонсалесом, что-то говорит, но я не понимаю, о чем речь, и через некоторое время он замолкает. Дальше мы едем в тишине, если, конечно, не считать шума ветра, скрипа и позвякивания, которые издают ключи в замке зажигания.
Я думаю о сиянии свечей перед алтарем и о том, как мы с Чико ходили в церковь возле моего дома, чтобы поставить свечку за упокой души его мамиты. После таких походов он всегда бывал очень тихим, но однажды, не так давно — хотя, может, сто лет назад, — когда мы шли мимо малышни, пинавшей мячик на пустыре за церковью, очень тихо прошептал: «Я хотел бы снова ее увидеть».
Он моргал как сумасшедший, чтобы не дать слезам пролиться, чтобы быть сильным, как я всегда ему велел: «Ты должен быть сильным, Чико, или el mundo leva a comer [22] , парень».
22
Мир тебя съест(исп.) - Примеч. пер.
Почему я постоянно твердил, что мир собирается его сожрать? Я думаю о изжеванном теле у железнодорожных путей, о том, что его порвал зверь.
Не раз и не два я говорил что-то такое, что предопределило его злую судьбу.
Плечо ломит от боли, может быть, это мне в наказание. Может, не надо было сопротивляться, и пусть бы этот пес разорвал меня на куски. Но я хотел жить. Стыдно признаться, но, даже когда Чико погиб и когда я решил, что у меня нет больше права на жизнь, я по-прежнему не хотел умирать.
А тогда Чико шел по Барриосу, вытирая слезы. Близился вечер, солнце клонилось к западу и поэтому не так слепило глаза. От вида такого красивого неба можно было и загрустить, особенно если твой друг оплакивает свою мать. Мне давно уже не было так тоскливо, и я не знал, что, черт возьми, сказать ему, поэтому промолчал, и мы просто шли и шли себе дальше.
Таким вот хреновым другом я был.
Другом, который ломал, подталкивал, которому нельзя было пожаловаться на усталость, потому что в ответ всегда звучало только одно: «Будь сильным». Поэтому Чико все шел и шел. Двигался вперед, пока не упал с поезда, — и это то же самое, как если бы я сам столкнул его оттуда.
Я закрываю глаза и вижу пламя церковной свечи.
— Сильно болит? — шепотом спрашивает Крошка.
Я смотрю на нее и чувствую, как подергивается веко.
— Не знаю, — отвечаю я, потому что даже пульсирующая боль кажется сейчас какой-то ерундой.
Как такое вообще может быть? А потом вспоминаю рассказы людей, которые упали с поезда и выжили. Они говорили, что вначале ничего не чувствовали, даже когда смотрели на свои отрезанные колесами конечности. Вначале боли не было. Она приходила позже.
Может быть, Чико ничего не почувствовал. Надеюсь, так оно и было и боль просто не успела прийти.
Крошка глубоко вздыхает, на лице у нее появляется встревоженное выражение, и тут машина сбавляет ход, въезжая во двор маленького шелтера.
Автомобиль останавливается перёд зданием песочного цвета, которое сливается с окружающим ландшафтом, и мы выбираемся наружу. Отец Гонсалес зовет нас в дом и знакомит с женщиной по имени Карлита. У нее круглые щеки, и она все время улыбается.
— Bieiwenidos, m’ijos! Добро пожаловать, дети мои, — говорит она и внимательно слушает рассказ отца Гонсалеса о том, что случилось. Он просит, чтобы мы какое-то время пожили в шелтере.
На Карлите голубая рубашка.
Это американский орел.
Американский орел голубой. Будь у меня коробка цветных мелков, там был бы кроваво-красный цвет для Чико. Желтый для сарая Рэя. Оранжевый для адского маршрута.
— Вам нужно поесть, принять душ, отдохнуть, — говорит Карлита, когда отец Гонсалес проходит в дом и здоровается с остальными обитателями шелтера. — Вам нужно снова почувствовать себя людьми.
«Я хочу снова почувствовать себя человеком. Хочу. Хочу жить. Хочу умереть. Хочу вернуть Чико. Хочу миллион противоречащих друг другу и невозможных вещей, — крутится у меня на языке. — Разве все это может сбыться?» Но я молчу и следую за Карлитой, которая показывает туалеты и помещения для отдыха в задней части дома, где рядами выстроились двухъярусные кровати: комната слева для женщин, справа — для мужчин. Карлита заводит нас в мужскую спальню и указывает на свободную кровать. Потом роется в коробках, которые стоят в углу, и достает оттуда футболки и джинсы, чтобы мы могли их надеть, когда вымоемся.
— Сейчас вернусь, — говорит она, выходит и быстро возвращается с маленьким тонким полотенцем для каждого из нас.
— Принимайте душ, а я пока приготовлю вам поесть. Ужин обычно в пять, но я кое-что для вас разогрею. Когда будете готовы, приходите на кухню. — Она улыбается, но ее улыбка и ее доброта почти не имеют смысла: как может быть хорошо, когда на самом деле все так плохо?
Карлита снова уходит, и становится тихо. Двое парней в другом конце комнаты играют в карты, поглядывая на нас. Что-то в том, как они выглядит, сразу заставляет меня подумать, что они тоже были на Ля Бестии. Об этом говорят их глазах. Они коротко кивают мне, будто тоже что-то поняли, но я просто ложусь на верхнюю ковать и смотрю в потолок.