Наплывы времени. История жизни
Шрифт:
Большим событием в Бледе было появление семи советских наблюдателей, особенно учитывая, что они не ходили толпой, как это принято в их делегациях, а участвовали в дискуссиях «круглого стола» каждый сам по себе и без сопровождения. За исключением прозаика Леонида Леонова, все были аппаратчиками, но, на мой взгляд, это было не так уж важно, ибо они единодушно выражали мне свое расположение как новому президенту. Было понятно, что в официальных кругах ПЕН перестал считаться коварным инструментом западных спецслужб.
В старом замке, в крепости Бледа, зубчатая стена была таинственно подсвечена по поводу торжественного приема в честь закрытия Конгресса. Я оказался рядом с Алексеем Сурковым и сопровождавшими его членами делегации. Они вели спор
К тому времени я уже понял, что ПЕН может быть чем-то более весомым, чем просто выражать добрую волю. Независимо от меры их таланта собравшиеся писатели инстинктивно под давлением чувства самосохранения проявили интерес к моим словам, когда, открывая Конгресс, я сказал, что мы должны наконец выработать независимое от политической конъюнктуры представление о том, что такое свобода высказывания. Это не означает, что мы будем стоять вне политики, ибо репрессии — политический акт. Если мы хотим завоевать всеобщее признание, надо учитывать, что на пути к этому придется столкнуться с политическими трудностями. «Как случается, — сказал я в заключение, — трудно сделать что-нибудь хорошее, пока сам не попадешь в беду. Я не уверен в отношении пишущей братии в Америке, что с нами снова что-нибудь не случится, и, вполне возможно, нам понадобится ваша поддержка. Мы должны любую культуру воспринимать с одних и тех же позиций». Было приятно, что американская делегация аплодировала так же сердечно, как и русские, ибо я понимал, что судьба мира, как это еще раз доказал Конгресс, была в руках двух наших великих держав.
Но ПЕН, и мы все это прекрасно понимали, был весьма мало приспособлен к тому, чтобы выполнять свою универсальную задачу. По старинному каменному полу с серьезным видом сновали официанты, разливая приглашенным крепкое белое вино, отчего те становились все более пьяными, напоминая группу людей, которым удалось уцелеть в двух европейских гражданских войнах. Наверное, моей единственной заслугой было то, что, как американец, я далеко отстоял от этого и, будучи родом из Радомышля и Бруклина, оказался сторонним в их застарелых феодальных распрях. Они это поняли раньше, я позже, чем они, но этого оказалось достаточно, чтобы в моменты острых идеологических споров объявлять перерыв на ленч. Поначалу это всех удивляло, ибо случалось в одиннадцать и в одиннадцать тридцать утра. Вскоре, однако, они поняли, в чем дело, и стоило атмосфере накалиться, как с мест кричали: «Ленч!» — в том числе и полная болгарка, которую нельзя было заподозрить в отсутствии чувства юмора, хотя она по два, а то и по три раза на дню, без конца повторяясь, страстно приглашала меня посетить Софию, чтобы показать плантации роз, на которых производится основной продукт их экспорта — аттар.
В этом заключалась моя роль: быть искренним, поддерживать порядок и всячески способствовать неполитическими методами утверждению политических концепций свободы слова и независимости писателя. Мне очень помогало, что именно таковы были молчаливые чаяния большинства присутствующих, независимо от того, откуда они прибыли. Однако временами я совершенно терялся, пытаясь понять, что они хотят сказать. Какой-то венгр по ходу заседаний горячо защищал позицию своего правительства по отношению к писателям, отстаивая его сугубую цивилизованность, а наедине долго и нудно рассказывал мне на ухо: «Новый премьер-министр как-то вызвал к себе бывшего премьер-министра, известного сталиниста и своего бывшего начальника — все это, конечно, после смерти Сталина, — так вот, он залез на стол и приказал тому бывшему стать внизу и написал ему прямо в рот». (Полагаю, оба были марксистами.) Не знаю, был ли этот человек нездоров или здесь проявилось его безудержное желание продемонстрировать этакий американо-британский либерализм, который, несмотря ни на что, почитался у них образцом цивилизованного общества.
Совершенно неожиданно Сурков, возглавлявший Союз писателей, такой же широкогрудый, как обожаемые им Стейнбек с Хемингуэем, слегка отклонившись от стола, торжественно, если не воинственно, произнес: «Мы хотим вступить в ПЕН-клуб и согласны начать переговоры, надо бы только внести изменения в правила и устав. Это можно было бы обсудить. Я вернусь домой, и мы вышлем вам приглашение, чтобы вы приехали».
Мы пожали друг другу руки. Мне было чем гордиться — хотя бы в одном уголке на поле мировой битвы намечалось нечто похожее на перемирие.
Когда я рассказал об этом Карверу, он вспыхнул от удовольствия, что ПЕН так быстро доказал свою необходимость, когда, казалось, уже отжил свой век, и мы решили, что Сурков будет настаивать на изменении процедуры голосования, о чем уже говорил с Карвером. В Советском Союзе много литератур на разных языках, и вопрос заключался в том, сколько они запросят себе голосов. В ООН есть представитель от СССР, а также делегаты от Украины и Белоруссии. Если дела пойдут совсем плохо, придется сравнить их требования с чем-то вроде желания иметь право голоса лос-анджелесским или чикагским отделениями ПЕНа, но, так или иначе, мы должны избежать, чтобы нас засосали легионы советских писателей, получившие большинство голосов. Далеко не все проблемы были разрешены, но нам удалось подвигнуть ПЕН к выполнению тех миротворческих задач, ради которых он создавался. Не боясь быть нескромным, я полагал, что именно убедительность того, о чем я говорил в своих пьесах, поставленных по обе стороны линии идеологической конфронтации, позволит мне начать строительство этого моста. Если только это действительно будет началом строительства.
В Москве довелось оказаться лишь через год с небольшим. К тому времени я научился хладнокровно управлять своими эмоциями, направляя в адрес Суркова бесконечный поток писем и телеграмм с протестами против ареста писателей не только в России, но в Литве и в Эстонии. Иногда удавалось помочь кому-то получить выездную визу или смягчить преследование евреев. Поэтому когда он ввалился со своей широкой улыбкой в номер моей московской гостиницы, я уже твердо знал, что если они будут вступать в ПЕН-клуб, то нам нужно будет придерживаться единой точки зрения на то, что здесь творится.
Дружба с менее преуспевающими советскими писателями помогла мне понять, чем была для них перспектива вступления в ПЕН — своего рода окном на запад, что давало в дальнейшем ряд практических преимуществ вроде перевода на европейские языки, что в настоящее время делалось достаточно случайно, и солидарности с западными писателями, гарантирующей большую свободу слова — если бы СССР вступил в ПЕН-клуб, то вряд ли кто-нибудь из советских писателей после этого мог исчезнуть незамеченным. Суркову и государственной системе участие в ПЕНе гарантировало престиж на Западе, что, может быть, для русских являлось главным. Какие бы намерения ни питал Сурков, он, конечно, был достаточно умен, чтобы понимать, что ПЕН не отойдет от своих принципов, если они все-таки решат вступить в него, а так никто против их приема не возражал. Теперь наконец представился случай узнать, о каких «изменениях» он загадочно говорил мне в Бледе.
Вместе с Сурковым пришел какой-то профессор лингвистики, видом и манерами напоминавший располневшего викинга, типичный русский молодец из медвежьего угла, но весьма оживленный. Не помню, как его звали, вроде бы Нэт. Опрокинув несколько рюмок водки, они с Сурковым удобно уселись в креслах, пока в первые минуты мы говорили о погоде, обсуждая относительно низкие температуры на всем пространстве от Новосибирска до Филадельфии. Наконец Сурков решительно произнес: «Советские писатели хотят вступить в ПЕН». Слова прозвучали как окончательное решение.