Наркомат просветления
Шрифт:
— Мы возьмем этого Святослава в полчаса, — бодро сказал Никитин. — И будем там квартировать сегодня ночью.
Произнося эту фразу, Никитин, в знак уважения к официальной субординации, повернулся к Шишко, но не двинул ногами, так что тело его все еще как бы смотрело на комиссара. Достоинства его предложения были очевидны. Хотя монастырь стоял на возвышении, с колокольней, и занимал хорошую оборонительную позицию, красные могли пустить в ход артиллерию. И в монастыре будет гораздо удобнее ночевать, чем в перебудораженной деревне.
— У нас нет приказа атаковать монастырь, — резко ответил Шишко, не желая слишком быстро соглашаться с Астаповым. — Его даже нет на карте.
— Монастырь
Командир немедленно оскорбился:
— Я тут определяю стратегию. Я не собираюсь тратить боеприпасы и рисковать людьми ради церкви. Нам нужно подавить сопротивление Грязи до прибытия продотрядов. Это приказ.
— Вы жалеете монастырь?
— Он может подождать.
— Монастырь — ключ к замку, — сказал Астапов, почти про себя. Уже несколько месяцев он наблюдал, как красные захватывают одну озлобленную, раздавленную деревню за другой. Крестьяне выжидали своего часа, терпели одного захватчика, пока ему на смену не пришел другой.
— Эти люди не понимают, в чем состоят их интересы — их классовые интересы, — пока их дурят попы, пока их опутывают суеверия. Наш долг — освободить их.
— А мой долг — выполнять приказы, — буркнул командир.
— Товарищ командир, дайте мне лошадь, пожалуйста. Я оставлю машину тут. Пусть они видят, что я не вооружен. Никитин, ты тоже иди, да винтовку оставь.
Шишко заметил, что его заместитель послушался команды Астапова напрямую, словно Астапов был командиром. Такое нахальство штатского противоречило всем принципам военной дисциплины, и даже инструкциям собственно Военного комиссариата. Бездумно, вдохновленный злостью, Шишко положил руку на кобуру. Может, еще до исхода дня кое-кто получит пулю в спину.
Два
Она редко пыталась вспомнить свое раннее детство и почти не думала о прошлом, даже о вчерашнем дне. Навсегда останется неизвестным, при каких обстоятельствах Елена Богданова оказалась в приюте Христа Спасителя для девочек, в Москве, на Пресне. Она не помнила ни своей семьи, ни священника, который крестил ее и по приютскому обычаю дал ей фамилию. Монахини воспитывали ее с любовью, взрастили в ней чувство благоговейной беззащитности, и ко времени вступления Елены в отроческий возраст никто не сомневался, что она тоже предназначена к монашеской стезе. Все эти годы война и голод волнами бились о серые стены приюта, который соседствовал с беспокойной, часто бастующей пекарней. Неведомые рабочие подкармливали сирот, бросая через стену буханки хлеба, но в конце концов не стало зерна, и пекарня закрылась. Когда пришла Октябрьская революция, городской совет реквизировал и пекарню, и приют.
Монашки, девочки и младенцы остались без крова, и их раскидало так основательно, что в последующие годы, столкнувшись на улице или в очереди на отоваривание карточек, бывшие обитательницы приюта не узнавали друг друга. Елена несколько месяцев бродила по разрушенной стране, за которую так яростно бились люди — пятнадцатилетняя девчонка-недоросток с залатанным тряпочным саквояжем. Лицо ее было столь бледно, волосы столь бесцветны, шаги так легки, и ее ценность на этой земле так ничтожна, что казалось, будто она совсем бестелесна. Она бродила сама по себе, едва обмениваясь со встречными хотя бы словом.
На дорогах было опасно — их «держали» бандиты и партизанские отряды, и даже регулярные армейские подразделения не брезговали имуществом беженцев ради пропитания. Но Елену никто не трогал — то ли мужчины не замечали ее, то ли видели в ней что-то пугающее, то ли ее светозарная отдельность обескураживала их каким-то иным образом. Они подозревали, что она безумна, и были правы: членораздельные мысли занимали у нее в голове гораздо меньше места, чем цепочки связанных и не связанных между собою картин, которые сталкивались и смешивались, как игральные карты в тасуемой колоде. Очень редко следствием наблюдения становилось какое-нибудь другое наблюдение или какие-то выводы о судьбе самой Елены. Жизнь приходила к Елене в сыром виде, не сдобренная смыслом. Елена существовала исключительно в настоящем времени и не рассказывала себе историй.
В приюте она редко выглядывала в занавешенные окна в свинцовых переплетах, выходившие на парадный двор. А теперь, хотя мир казался невообразимо огромным и разнообразным, состоящим из невзгод, Елена не тяготилась необходимостью пешего путешествия по центральной России. Погода во время ее странствия стояла большей частью теплая и сухая. Та скудная пища, которую Елене удавалось найти, вполне насыщала ее. Елена по опыту знала, что ждать от этой жизни каких-либо благ не приходится.
Девушка просила милостыню без слов. Она устраивалась на временные работы — в молочное хозяйство, на рынок, на скотный двор, и наконец (когда молочное хозяйство, рынок и скотный двор стали народным достоянием) начала работать на революцию. Монашки выучили Елену читать и писать, и потому большевики направили ее в самарский агитпроп, которым тогда командовал товарищ Астапов. Елена прибыла туда вместе с дюжиной других столь же неприметных девушек. Работа их по большей части была бумажная, но Елена выполняла ее со знанием дела — работала она в отделении Народного Комиссариата Просвещения, в здании бывшей духовной семинарии. Однажды Елена ловко заклеила какую-то порванную киноленту, и ее перебросили в отдел кино. Работа ей нравилась, а особенно — ощущение острых, податливых целлулоидных краев на подушечках большого и указательного пальцев. В прежней жизни Елена ни разу не сталкивалась с целлулоидом.
Весь отдел был поставлен на военный манер, с ранней утренней поверкой и учебными стрельбами. Товарищ Астапов говорил, что идеологическая борьба жизненно важна для исхода войны. Астапов целыми днями носился по Самаре в своем черном автомобиле: инспектировал агитпункты, где шла пропаганда и осуществлялось просвещение, и выискивал места для новых. Потом мчался назад в управление, выкрикивал очередные приказы и опять бросался в бой. По вечерам читал личному составу политграмоту, повторяя рассуждения Ильича — вождя партии большевиков, которого ласкательно звали по отчеству. До Елены не доходило ни слова из этих лекций.
Как-то вечером, примерно полгода назад, из Москвы прислали какие-то киноленты и другой пропагандистский материал. Елена помогала распаковывать присланное, в том числе рулоны новых политических плакатов. Сотрудники раскладывали плакаты на полу в пустой комнате. Елена почти не глядела на картинки — она вряд ли смогла бы понять их смысл или узнать известных людей, грубо изображенных на карикатурах. Ее внимание привлек один плакат, хотя она не очень поняла, что он значит. Она узнала только женскую фигуру на переднем плане — это, несомненно, была Богородица.
— Товарищ?
Это Астапов обратился к ней и отвлек от созерцания. Он хотел узнать, почему она прекратила работу. Елена не осознавала, что уже пять минут стоит над плакатом и не шевелится. Крапивный румянец выступил у нее на щеках, и необычное тепло зажглось где-то в глубинах таза, охватив все тело. Этот жар пробудил ее сознание. В несколько секунд она отчетливо поняла, где находится, и вспомнила все события, большие и малые, которые привели ее сюда. Все смутные мысли, все образы, что кружились у нее в голове, внезапно осели и замерли, как опавшие листья.