Нас научили
Шрифт:
– На Аллаха надейся, а верблюда привязывай. Верно, Тукташ?
– Так точна.
Прошлым июнем на том же мысу сожрали все за два дня, а потом лапу сосали. Зато ночами не спали, бдили. На третий день голодовки к засаде выскочила косуля. Постников тут же свалил её двумя пулями. Рвали тупыми штык-ножами. Парная кровь стекала в рукава. Торопливо обжаривали над бордовыми шипящими углями, под моросящим мерзким дождем. По желудку прокатился спазм - как они потом животами маялись. Будет что вспомнить на гражданке... Без хлеба, без соли... Процитировал:
– "Стойко переносить все тяготы военной службы". Верно, Тукташ?
– Так точна.
Тукташев,
– Тебе сколько лет, Тукташев? Шестнадцать?
– Не-е, восемнадцать.
– Ну да, рассказывай. Старшшего брата женят, а младшего вместо него в армию сдают. Потом его в стройбате деды чуханят. Отмантулит два года, мамка на него глянуть не успеет, а он уже за себя пошел трубить. Братья есть?
– Один брат, семь год, школа пойдет.
– Уже пошел.
Постников вспомнил, что сегодня первое сентября, дочка стала первоклассницей. Он представил её, какой видел последний раз - маленькую, пятилетнюю, с льняной разлохмаченной косичкой. Мысленно дорисовал белый фартучек с кружевцем, твердый глянцевый ранец синего цвета, нет вишневого; колготочки белые в мелких трикотажных рубчиках. Вздохнул, изнывая сердцем. Разговаривать расхотелось. А Тукташев, наоборот, почувствовав интерес к своей невзрачной персоне, разговорился.
– Два сестра еще, да. Тоже маленький. Я самый большой.
Осторожно подкрался свежий, повеселевший Понтрягин, тоже присел на корточки, подставив влажный хребетик взлетевшему в зенит солнышку. Взвизгнул по-жеребячьи:
– И-и-и-и, самый большой! Больше автомата на полшишки!
Постников лениво пихнул его в лицо ладонью. Тот опрокинулся.
– А че я...
– Сам-то, стрючок.
Со скрежетом вонзил штык-нож в стограммовую блестящую жестянку, одним ровным поворотом вскрыл. Подошел к костру, сбросил немного в овсянку, остальное в суп. Зачерпнул кипящего бульончика, поболтал, вылил обратно. Одуряющий аромат говяжьей тушенки накрыл ноздри. Джульбарс очумело вскинул длинную морду, зашвыркал мокрым носом, с гладкого языка сбежала тонкая струйка.
– Хорош, Тукташ, снимай. Собачий чифан поставь в воду, пущай остывает. Ложки к бою!
Понтрягин, уже занявший боевую позицию и ухвативший поджаристую горбуху, спросил заискивающе:
– Товарищ ефрейтор, а почему в армии еда чифаном называется?
– Это здесь, на Дальнем Востоке. "Пища" по-китайски "чи фань", "есть рис" буквально, а наши вахлаки переняли.
Хлебали молча, в очередь, наклоняя к себе плоский обожженный котелок, поддерживая ложку хлебным кусочком. Потом пили вяжущий дымный чай, обкусывая маленькие сахарки.
– Вот, сынки, один сухпай прикончили.
– А сгущенка?
– вспомнил Понтрягин.
– Не возникай. Вообще тебе надо пуговицу на лоб пришить - губу пристегивать, а то раскатал, аж до Хабаровска. Ты щетку в роте свистнул? Крем купил?
– Угу, три тюбика. И щетку свистнул.
Постников оглядел щетку - вытертая, в комьях окаменевшей ваксы, она ему чрезвычайно не поглянулась помоечным видом.
– Небось тоже по уху схлопотал?
Не, я аккуратно.
Конечно, драные щетки тырить - не в камеру к зекам лезть. Расскажи-ка про свою стажировку.
Тот скромненько отошел в сторонку.
В первом, стажировочном, железнодорожном карауле Понтрягин выказал несусветную трусость. Заступая на пост в коридоре спецвагона, повсеместно именуемого столыпинским, надлежит без оружия входить в камеры, считать граждан осужденных и проверять, не проковырена ли где дырка с целью побега. При этом решетчатая дверь за спиной захлопывается. Понтрягин входить категорически отказался, цеплялся за железные прутья и наконец устроил форменную истерику о слезами и визгом. Народ в камерах гоготал, отпуская ядреные шуточки. Что и говорить, страшновато в первый раз к зекам входить. А куда денешься? Присягу принял - служи, где приказано. Но Понтрягин так и не вошел в камеру за полтора месяца службы. Его давно бы списали из конвоя на вышку, да, как везде, не хватало людей. Посему из нарядов он не вылезал, получая со всех сторон пинки и щелбаны. Тогда и начал угодничать перед дедами, пытаясь обзавестись покровителем. Стало ещё хуже - пинки посыпались гуще, поскольку свой же призыв стал его презирать и гонять. И был он обречен остаться на положении щегла весь срок службы, хотя из таких шестерок и получаются самые поганые деды. Да какой из него дед, если до дембеля на полах с тряпкой "заплывать" придется?
Наяривая сапоги, Постников заново переживал нанесенную ротным обиду: закинул в тихий угол, когда ребята под пули подставляются. За что он его так? Решил поберечь перед дембелем самого "пожилого" солдата дивизии? Как же - жена, дочка... А жена-то уже на развод подала - готовится к встрече. Теща, видать, подсуетилась, прописочку аннулирует... А ведь любил ее! Куда все делось? Верил, что и она любит, пацан был, восемнадцать всего, как вот этим сейчас. Как не поверить? Все проще оказалось - согреили по молодости, вот и пола замуж. Потом Светланка родилась. А все равно не склеилось. Сам виноват, больно заводной да гордый. Ему слово - он десять, ты так - а я во как. Хорошо последние два года из командировок не вылезал, а то бы до драк дошло. Совсем уж почти разводились, а тут повестка, медкомиссия - труба зовет! Восемь лет негодный был, вдруг разом выздоровел - к строевой. Когда уходил, уже пристроил за плечо худенький "пионерский" рюкзачок, жена выплыла из своей и дочкиной комнаты, потянулась по-кошачьи, разнеженно.
Ну что, Постников, сматываешься? Хоть бы тебя там убили, - спокойно так, без всякой злобы.
Дернулся, как от прощечины. Сдержался, смолчал. Шагнул в кухню, ухватил из холодильника початую поллитру "Пшеничной", сунул трясущееся горлышко в стакан, хватанул полный. И так же молча, не обернувшись, вышел, даже дверью не грохнул. Аккуратненько прикрыл. Автоматический замок довольно прищелкнул язычком. Побрел на сборный, не чувствуя хмеля.
А что, если в самом деле убьют? Ей сочувственное звание солдатской вдовы, какие-то льготы, наверное. Дочке пенсия, поди, побольше будущих алиментов. Да и ему никаких забот, как жить дальше. Лежи себе и руки накрест...
Тогда, в апреле, батальон построили прощаться. Окостенелые бледные цветы, эмалевая зелень жестяных листьев, прямые черные ленты с желтыми завитками букв: "Боевому товарищу..." Туго обтянутый транспарантным сатином узенький торец гроба, блестящие точки гвоздей. Юлдашев лежал в новенькой парадке. Ремень тоже был новенький, как с витрины Военторга, бляха вычищена до нестерпимого зеркального блеска, режет глаза. Солнце падает в широкие проемы окон, бляха сверкает - расплывчатый бллик прилип к потолку...