Наш день хорош
Шрифт:
— Чего же там у меня? Договаривай! — погасив усмешку, спросил Афанасий Панов.
— Поди-ка не знаешь?
— Откуда мне знать? Норму дневную перевыполнил, машина в порядке, поломок не было. Чего же еще?
— Не ври! Кого ты обмануть хочешь? — Голос Устиньи зазвучал сердито. — Знаешь! Все знаешь. Скашиваешь хлеба на высоком срезе, чуть не на сорок сантиметров. Полеглый хлеб не косишь. На твою работу стыдно смотреть. За высоким заработком гонишься? Вперед всех выскочить хочешь? А о вреде такой уборки
Афанасий не спеша доел из алюминиевой чашки рисовую кашу, попросил у поварихи добавки и так же не спеша, не глядя на бригадира, зло произнес:
— Ты со мной, Устя, не балуй. В дураки меня рано записываешь. Ясно? Не тебе меня учить...
Помолчал, опять усмехнулся и — как камень бросил:
— Поставят бабу не на свое место... Она тебе наговорит. Тьфу!
Устинья не ответила. Тяжело поднялась с травы, взяла лошадь под уздцы, и, ни на кого не глядя, отвела ее за домик полевого стана.
Федор Петрович, все время молча слушавший разговор Афанасия с бригадиром, не выдержал и заметил:
— Напрасно ты ее так-то...
— Не вмешивайся, —хмуро ответил Панов. — Ты человек городской, наших порядков не знаешь. Коли надо, сами разберемся.
— Ишь ты, какой заноза!
— Будешь занозой. Ты думаешь, хлеб легко достается?
— Не думаю. Я, наверно, раньше тебя начал за хлеб бороться. Ты, дружок, еще под стол пешком бегал, а я уже знал, что такое хлеб и как его добывают.
— Чужими руками.
— Чужими? На, посмотри, какими это чужими!
Федор Петрович сдернул с головы затертую, с пятнами мазута фуражку, откинул с затылка поредевшие, с сильной проседью волосы и низко наклонился к Афанасию:
— Смотри, какая тут борозда!
Афанасий нерешительно притронулся к обнаженной голове Федора Петровича, нащупал растянувшийся на всю ширину затылка глубокий шрам, бугорки, образованные сросшимися костями, и отдернул руку, словно ожегся.
— Где это тебя так? За что?
— В двадцать восьмом. За хлеб.
Афанасий удивленно присвистнул.
Федор Петрович снова накинул фуражку на голову, достал из кармана коробку с табаком, закурил.
Федор Петрович Лутошкин, тракторист по специальности, сам напросился на уборку урожая в Сункули. На заводе, где он работал, комплектовалась бригада рабочих в помощь колхозникам. Хлеба в нынешнем году народились сильные. По многолетней традиции город помогал сельским труженикам. Федор Петрович подал заявление. Партийный комитет и завком уважили его просьбу.
Но не только желание помочь сункулинским колхозникам убрать богатый урожай руководило Федором Петровичем. С Сункулями были связаны многие воспоминания его ранней молодости. Он рассчитывал, что выберет время побродить по деревне, встретить старых знакомых. Однако расчеты не оправдались. Вчера вечером сразу, с места в карьер, пришлось принимать трактор, а сегодня рано утром выезжать в поле.
С утра погода немного хмурилась, трактор в первой половине дня барахлил, а машинист лафетной жатки Афанасий Панов, с которым Федор Петрович не успел даже как следует познакомиться, все время покрикивал со своего рабочего места и требовал шевелиться побыстрее. Занятый делом, Федор Петрович за весь день только раз или два оглянулся на своего напарника и совершенно не заметил, на какой высоте среза ведет Афанасий жатву...
— Да-а, не жалеючи тебя стукнули, — задумчиво произнес Афанасий, стараясь не смотреть на Федора Петровича и скрыть свое смущение. — Хорошо еще как-то живым остался.
— Молодой был, вот и выжил, — ответил Федор Петрович. — Мне тогда всего девятнадцатый шел. Год лечился, в повязке ходил, пока разбитая кость срасталось. Наперекор гадам выжить хотелось. А товарищ, который со мной был, погиб...
— Не одного тебя, стало быть?
— Не одного. Тереху, товарища-то, прикончили наповал.
С востока потянуло слабым ветерком. Чуть качнули вершинами и зашумели листвой тальники и молодые березки. От хлебов нахлынул запах свежей пшеницы. На закатное багровое небо набежала темная тучка, прикрыла раскаленный краешек солнца. В ячменях снова звонко вскрикнула перепелка: поть-полоть! Поть-полоть!..
Прислушавшись к ней, Федор Петрович любовно заметил:
— Ишь, раскричалась.
— А ей ведь не убирать хлеб, — сказал Афанасий и, тронув Федора Петровича за плечо, спросил:
— Товарищ-то у тебя тоже приезжий был или здешний?
— Здешний. Я у них на квартире стоял. Блинов Терентий. Мужик рослый, красивый, молодой — против меня был лет на восемь постарше. Только на правую ногу чуть-чуть припадал. Жил очень бедно. Избенка у них стояла в самых загумнах, на задах деревни, где богатые мужики зимой навоз сбрасывали.
— Блинов, говоришь? Так это же вон ее, — Афанасий кивнул головой в сторону домика полевого стана, — ее родной батько.
— Чей батько? — не поняв, переспросил Федор Петрович.
— Устиньи. Она ведь по отцу-то Терентьевна.
Федор Петрович сделал попытку подняться и пойти в ту сторону, куда ушла Устинья, но Афанасий придержал его и многозначительно сказал:
— Подожди. Пусть одна побудет. Не вспоминай ей сейчас про отца. Не время.
— Большая стала, не узнаешь, — словно про себя, со вздохом, прошептал Федор Петрович. — Тогда махонькая была, в пеленках. Придешь иной раз из сельсовета перед утром, от усталости с ног валишься, только бы поспать часок-другой, а она не дает. То ли она болела у них, то ли с рождения удалась такая, по-отцовскому характеру, беспокойная.