Наш корреспондент
Шрифт:
— Где же ты, Галя-Галинка? Где ты, разведчица, храбрая казачка? Если б знать, где ты, что с тобой! Хоть мысленно пошел бы рядом, чтобы в трудную минуту поддержать, чтобы отвести вражеский удар…
— На манер ангела-хранителя, — вслух сказал Серегин и с сердцем бросил папиросу. — Домечтался! Нельзя так распускаться.
Конечно, нельзя. Вот вернется она и спросит:
— Вспоминал ты меня?
— Да, скажу, вспоминал, с тоской и унынием… Навряд ли это ей понравится. Надо взять себя в руки.
Капитан встал, решительным жестом надел пилотку, застегнул воротник
Проходя мимо госпиталя, Серегин услышал стройное хоровое пение. На полянке, под старыми шелковицами, выступал ансамбль песни и пляски Дома Красной Армии. Серегин не спеша приблизился, как человек, который хотя и страдает, но крепко держит себя в руках и не избегает общества.
Хор только что начал очередной номер. Запевала — разбитной тенор, — выйдя из строя на шаг вперед, в упор спрашивал левофлангового, тоже выдвинувшегося из строя, почему он приуныл и не весел, причем старался задать этот щекотливый вопрос как можно проникновенней и даже назвал левофлангового Васей-Василечком.
Вася-Василечек — мрачный мужчина лет сорока, длинный, худой, с маленькими, глубоко впавшими глазками и богатырской челюстью — скрестил руки на груди, нахмурил брови и стал равнодушно рассматривать носки своих запылившихся сапог. Это должно было изображать глубокое уныние. Остальные хористы озабоченно обернулись к Васе-Васильку, а когда запевала умолк, укоризненной скороговоркой несколько раз посоветовали Васе не унывать, несмотря ни на что. Тогда Вася-Василек открыл квадратный рот и пароходным басом сообщил, что грустно потому, что давно не получает писем от дорогой. Хор не счел эту причину уважительной и опять настойчиво посоветовал не унывать.
«Легко сказать», — подумал Серегин и скептически усмехнулся.
Наконец, уступая настоятельным просьбам товарищей, Вася-Василек повеселел, поднял голову и даже бледно улыбнулся, показав при этом крупные прокуренные зубы.
Хор тоже изобразил веселое оживление. На площадку выбежала танцевальная группа: все в фуражках с красными околышами и в казачьих шароварах с лампасами.
Сперва они прошлись вокруг площадки мелкой пробежечкой, все как на подбор — ладные, плечистые ребята в легких хромовых сапожках. Потом стали работать вприсядку, извлекая из этого положения самые неожиданные комбинации. Потом выстроились шеренгой перед хором и стали выбегать на площадку по одному. Тут уж каждый, солист разворачивался; как его душеньке было угодно, а остальные подсвистывали, прихлопывали, одобрительно гикали.
Вначале хористы и Вася-Василек сохраняли на лицах искусственные улыбки. Но постепенно огневая пляска и ее бешеный ритм стали забирать хористов за живое, и они уже с неподдельным оживлением улыбались, хлопали в ладоши и притопывали ногами, не в силах устоять спокойно. Один из хористов, молоденький, пухленький и румяный, как херувим, вдруг сделал свирепое лицо и залился пронзительным, переливчатым свистом. После этого плясуны стали
Вдруг в руках танцоров появились казачьи шашки, и они, разбившись на пары, начали фехтовать. В сумеречном воздухе посыпались искры. Лязг клинков, топот ног, свист, гиканье слились в грозный, протяжный гул. Земля дрожала.
— Вот это дают жизни! — восхищенно крикнул кто-то рядом с Серегиным.
Раненый, с ногой, укутанной бинтами и толстой, как молочный бидон, закричал бесшабашным голосом:
— А ну-ка, подержите мои костыли, и я чесану!
А ритм пляски все убыстрялся и убыстрялся. Казалось чудом, что пальцы баяниста поспевают за ногами танцоров.
…И сразу все смолкло.
Серегин глубоко перевел дух, будто вынырнул из воды. Ну и ну! Сильная вещь — казачий пляс!
Раненые, расходясь, возбужденно делились впечатлениями. Капитан чувствовал себя, как омытый освежающим, бодрящим душем. И кто бы мог подумать, что всего двадцать минут назад он был мрачен и уныл? Теперь он думал о Галине с тем чистым и радостным чувством, о котором так хорошо сказано в стихах: «Мне грустно и Легко, печаль моя светла, печаль моя полна тобою».
Кто-то сзади крепко взял его за плечи. Серегин обернулся и увидел Горбачева.
— Куда же ты исчез? — спросил Горбачев, испытующе глядя на Серегина. — А мы хватились: где же наш капитан? Нет капитана, пошли разыскивать.
— Ничего, все в порядке, — смущенно ответил Серегин, тронутый вниманием товарищей. — Вышел подышать свежим воздухом, услышал пение, ну и захотелось посмотреть, как пляшут казаки.
— Забористо пляшут! — одобрительно сказал Горбачев.
У хаты их ждал одинокий Станицын.
— Быстрее, быстрее, — сказал он, увидев их, — Иван Васильевич всех вызывает к себе.
Через два дня Горбачев дежурил и ночью получил от Кости-отшельника вечернее сообщение Совинформбюро о переходе противника в наступление на орловско-курском и белгородском направлениях. Прочитав фразу: «Подбито и уничтожено 586 танков, 203 самолета», Горбачев не поверил своим глазам и сам отправился к радисту.
Отшельник, благостный и размягченный, закончив мирские дела по приему радиограмм, ужинал. Его стол украшали банка консервированной колбасы «второй фронт», темный армейский хлеб и алюминиевая кружка с кипятком.
— Костя, это точные цифры, ты не напутал? — спросил Горбачев.
Никонов засмеялся.
— Точно, как в аптеке. Там, — он кивнул на радиоприемник, — видно, знали, что многие не поверят, и два раза повторили. Передали текст, а потом говорят: «Повторяем еще раз: 586 танков, 203 самолета».
— Ты можешь представить себе масштаб этой битвы! — воскликнул потрясенный Горбачев.
— Как человек, близкий к технике, — ответил Никонов, — я понимаю, какой должна быть стужа, чтобы перетолочь за один день такое количество танков и самолетов.