Наш последний эшелон
Шрифт:
– И… на… – пытаюсь произнести я.
– …Что? Тебе нехорошо? Что ты хочешь сказать?.. Да, я прошу у Господа быть ко мне снисходительным, ведь я только песчинка, слабая песчинка…
– Ина-а… – Я героически цепляюсь за ниточку сознания; колокольчик плавит мой мозг, и мозг капает и застывает, а я пытаюсь его удержать, подставляю ладони. Мне страшно, мне противно, больно. – И… н-на!.. – Отстранить, спрятаться, спастись!
– …Да, да, мы пока слишком осквернены материей, чтобы Господь сразу дал нам прозрение и духовное знание, мы должны сами, всем сердцем, всеми силами стремиться к нему…
– И… на хх-у-оэ! – все-таки не получается у меня. И больше ничего нет, лишь ощущение, что руки мои устали и разомкнулись, а из ушей, глаз, изо рта, носа, макушки брызнули раскаленные желтовато-розовые
И я стараюсь что-то различить, увидеть, я хочу оживить глаза, я совершаю для этого нечеловеческие усилия, но не могу. И меня наполнил такой ужас, что, кажется, сердце остановилось.
Глава двадцать вторая
Только с похмелья я и живу. Нет, серьезно. Я чувствую, что у меня есть голова – она тяжела, в ней стучит, лопается, на виски что-то давит, – она есть. Руки дрожат, совершают неожиданные движения, им то жарко, то они становятся холодными и сырыми, прямо коченеют от холода. Заплетаются ноги, я с трудом могу ритмично идти, они рвутся куда-то или, наоборот, подгибаются, вот-вот переломятся. Вот он – я, я себя ощущаю, я ощущаю каждую клеточку, ведь она дрожит, сокращается, плачет. Мне чудятся странные вещи: то прохожий, серьезный на вид мужчина, покажет язык, то минутная стрелка часов перескочит сразу на полкруга, вот дом покачнулся… А сны, похмельные сны! Это не те, когда напиваешься и происходит отруб, а потом – когда алкоголь уходит из организма, когда кровь очищается. Вот тогда тебя глючит! Вот тогда видишь такое, что потом сидит в голове, путается с реальностью, становится жизнью. Когда я трезв, вокруг никого, и меня нет, я как невидимка, нет, хуже, – меня нет вообще. И вот я беру бутылку, я заранее начинаю пьянеть, я замечаю людей, я ищу кого-то необходимого, хочу сказать важное, доброе. Одна рюмка, потом вторая, и вот я родился, и мир родился вместе со мной и в то же время распался, зашевелился звуками, заиграл цветами. О-о! Чудесно, чудесно, и не переубеждайте меня, я знаю то, что вам никогда не узнать, не вдохнуть так, как вдыхаю я: действительно полной грудью, ничего не упуская. Даже мои руки, они становятся сухими, отзывчивыми, живыми. Но, но опьянение проходит, слишком быстро проходит, а похмелье, оно долговечнее, оно будет тормошить вас по крайней мере два дня, и эти два дня вы будете жить. Нет, это не когда голова болит или тошнит, это детские определения. Похмелье – особое состояние человека, его организма, психики. Пьяным я понимаю и говорю, а с похмелья – я чувствую, я живу. Я вижу окружающее словно в оптический прицел – все намного ярче и четче, чем при обыкновенном взгляде… А трезвым я вообще жить разучился.
Глава двадцать третья
– Я потерял человеческий облик, – признается Кирилл и с наслаждением стонет. Его глаза закрыты, но сквозь узкие-узкие щелочки рвется огонь, и Кирилл поглаживает свои щеки, лоб, несколько раз медленно проводит указательным пальцем от переносицы до симпатичной верхней губы.
– Я потерял человеческий облик, – повторяет он и вновь с наслаждением протяжно стонет, будто добился того, чего давно хотел, ради чего трудился упорно, без передышки, день и ночь. И одна рука изучает лицо, а другая колышется, она похожа на веточку под размеренными струями ветра.
– Я потерял человеческий облик, – почти неслышно произносит Кирилл и обмякает, кладет руки на колени. И он сидит так неподвижно и долго, что нет сомнения: он уже умер. Умер от усталости и полноты счастья. Тишина, посвистывающая, странная тишина. Больно ушам. И я тоже готов умереть, зараженный его покоем, его достигнутой целью. Он больше не скажет ни слова, они ему теперь не нужны.
Глава двадцать четвертая
Да, возвращаться не имеет смысла. Еще только готовясь что-либо понимать, я понял самое главное – надо бежать. И я побежал.
Кухня давно стала настолько привычной, что я не замечаю ее. Все предметы находятся на местах, я беру их на ощупь, и меня очень бы поразило, если бы полотенце, скажем, не висело на предназначенном для него крючочке. Ни на что не хочется обращать внимание, ничего не хочется видеть. Лишь приготовление кайфа всегда неповторимо.
Специальная для манаги кастрюлька с почерневшей навсегда эмалью, вскрытая банка сгущенки. Торопиться нельзя, это нужно делать с душой; вот куда стоит вкладывать душу. Плита у меня газовая, на ней удобнее контролировать процесс запарки. В подогретую смесь воды и молока засыпаем сушеной травы. Она размякает, теряет объем; если вам кажется, что ее недостаточно, смело добавьте еще. Можно использовать даже беспонтовку – при добротной пропарке и она превратится в средство, которое способно накрыть… Вот закипело, запенилось, поползло; теперь нужно уменьшить огонь, пусть кипит еле-еле, редко взбулькивая. Впереди сорок минут ожидания. Это время я посвящаю прочтению газеты. Я не терплю радио, а тем более телевизор, – там нужно воспринимать все, что на тебя вываливают, в газетах же ты сам себе хозяин, ты можешь читать или не читать, можешь просто бегло просмотреть и отбросить.
И надо признаться, что стоит отбросить все. Вчера не падали самолеты, поезда не выходили за рамки рельсов, дома не взрывались, земля особенно не сотрясалась. Не случилось ни крупной катастрофы, ни великой радости. И редактора пустили в номер заранее подготовленные мелкие гадости, сплетенки с крикливыми заголовками. Я ловлюсь, пытаюсь заинтересоваться, но взгляд отскакивает от воняющих, грязных строчек и с надеждой устремляется на будильник. Осталось двадцать пять минут… Им не нужна информация – им нужен скандал, им нужно выиграть в борьбе за популярность; и я комкаю газету, бросаю под стол. А взгляд скользит по знакомым предметам, по кухонному инвентарю, по тумбочке, раковине, холодильнику, полочкам.
Вот незнакомый… Ах да, глиняная миска. Идиотка принесла ее, когда готовила здесь чечевичный супчик для Кришны. Она говорила, что кушаем не только она и я, но еще и Господь, и хотя в мисочке осталось варева ровно столько, сколько в нее налили, идиотка объяснила, что Господь скушал нужное ему количество и все мы должны кушать не больше, чем нам это необходимо, чтобы голод не мешал всецело отдаваться духовной близости с Господом… Мисочка летит в мусорное ведро. Так, осталось семнадцать минут. Я попроведал манагу и направился в ванную. После кухни это любимое место в моей квартире; вода очищает, освежает меня, здесь я по-настоящему один, но не одинок, что-то прячется в этой спокойной вроде, хлорированной воде, намек на жизнь будущих поколений, когда все человечество попрячется в хорошо оборудованных ваннах и будет жить, не покидая их.
Вот манага запарилась, отстоялась, и можно процеживать. Сначала через дуршлаг, хорошо выжимая из листиков и былинок все соки, а затем через мелкое ситечко. Напиток должен быть чистым, густым, наваристым, ароматным.
Я приучен к порядку, я тщательно мою посуду, убираюсь на кухне и лишь после этого, с чашкой на блюдечке, перехожу в комнату. Она небольшая, всегда с завешенным окном, без лишней мебели. Журнальный столик, диван, шкаф, два кресла. Есть еще музыкальный центр, но в последнее время музыка раздражает меня, мне достаточно рассказов гостей или собственных видений и размышлений.
Несколько глотков, выкуренная сигарета, и вот горячая волна устремляется вверх, к сердцу, а от него широко и неотвратимо, как цунами, – в голову.
Глава двадцать пятая
В небе, конечно, полная луна и бегут облака. Облака ночью всегда похожи на тучи. Луна ныряет в них, вырывается, освещает землю неверно, тускло и вновь ныряет, прячется за облаками. И от одного этого уже тревожно, жутковато, хочется разжечь костер, сидеть перед ним, не отрывая глаз от огня, и не чувствовать окружающей ночи.