Наш Современник, 2002 № 03
Шрифт:
Да и весь народ в деревне был работящим и крепким. В майский и октябрьский праздники вся Отрада — никто ее не звал и силой не гнал — выходила на свою крохотную демонстрацию. Единственный коммунист в деревне, никогда не пьющий и серьезный председатель Дмитрий Потемкин, нес красный флаг, а мой старший брат Михаил, будущий воздушный десантник, играл на шуйской гармошке «Интернационал».
Народ был трезвым, а нравы его просты и здоровы. Мужики любили своих баб, бабы не знали других мужчин, кроме своих мужей. О разводах не слышали. Детей растили много, жалели их, но строго жалели, приучая к труду с того момента, как каждый начинал ходить и лепетать. Сейчас, живя вдали от родимых мест, я собираю и списываю все, что написано и
Я оглядел свою родню — как будто о ней сто лет назад писал свои строки писатель. Островский писал саму жизнь. Писал с натуры о народе любимом, умном и честном. Открытость его, душа нараспашку, неспособность к угодливости и нежелание приспособляться к чужому нраву украшали и одновременно губили его.
Такой мужик шел на войну, как на тяжелую и страшную работу — делать нечего, надо идти. Шел под вой жен и матерей, плач ребятишек. Шел спасать свою Россию. Для него война всегда была и, не дай Бог, будет Великой Отечественной. Так уж приспевают враги с нашествиями, что ни одно поколение здешних мужиков не умирает своей смертью. Защищать родину отец чаще всего идет со своим сыном, а то и двумя. Они хорошо знают себя и заранее чувствуют — тут и гадать нечего, что живыми домой вряд ли вернутся. Разве что искалечат… Отец мой, Федор Иванович, расставаясь на пристани со своим сыном Михаилом, мобилизованным на войну в августе 1941 года, обливаясь слезами сказал: «Прощай, Мишка, — больше не увидимся…»
Как в воду глядел… Брату повезло: провоевав всю войну в гвардейской воздушно-десантной бригаде, он закончил последний бой в Австрии, под городом Грацем. Уцелел. В аду-то уцелел! Вся грудь в орденах, поседел в двадцать лет, первый инфаркт схватил его сразу после пятидесяти, а от седьмого он умер.
В нашем роду не вернулись с войны семнадцать человек, которые лежат в сталинградских могилах. Потемкины призывного возраста погибли все. Качаловы — тоже. У Пановых приковылял на костылях один калека, но вскоре умер. Я помню, как в войну все мы боялись почтальонку: вчера принесла похоронку на Степана, кому следующая? Тетка Таисия, сама вдова уже, держала у себя эти страшные похоронки неделями. Но потом все равно — держи не держи — в избе по соседству заухают, заревут бабы, запричитают ребятишки, — значит, убило Дмитрия Потемкина или кого-то из братьев Пановых.
«Здесь край моих отцов, и я тут рос», — лезли из памяти чьи-то стихи. Белый саван земли расстилался перед моими глазами — Нечерноземьем ее зовут в газетах. Следовало бы ее всю — от Смоленска и до Урала, от Архангельска до Тамбова — назвать красной землей. От моря крови, пролитой ее кормильцами. Или соленой — от слез, которые не успевают сохнуть на лицах солдатских вдов. Со времен шведов и Наполеона выходило так, что вся Волга, спокойная и широкоплечая, успевала отмобилизоваться, построиться и подпереть своим плечом кадровую армию где-нибудь под Минском или Смоленском. И тогда уже дорогу до Москвы врагу не осилить. Эти мужики делали главное дело: погибая на смоленской дороге и укладываясь навеки в безымянные братские могилы, спасали Москву. Пока погибнут волжане, успевают подойти сибиряки.
…Трактор остановился у церкви. На паперти возвышался батюшка в ризе поверх фуфайки и в валенках. Давно не чищенный крест висел на груди на ременной тесьме, чем-то напоминая издалека олимпийскую медаль. Отец Василий знал всех в округе, верующих и коммунистов, потому как всех он в свое время крестил, все прошли через его купель. Сейчас, в непогодь, он задрог, ожидая процессию, торопился и, предвидя возможную заминку, — батюшка, оказывается, уже знал, какую, — деликатно обратился к старшей сестре Елене:
— Федоровна, несите покойницу в церковь. Всем быть при матери, креститься не обязательно, сослепу я все равно не увижу, но уважение соблюсти надо…
А дело вот в чем. Четверо из Черкасовых были коммунистами, а сестра Елена вступила в партию раньше всех. В августе 1941 года пришло извещение на ее первого мужа «пропал без вести» вместе с его последним письмом, где политрук роты Александр Мясников писал жене и двум своим детям, что сидит он сейчас в окопе на берегу большой реки, какой — зачеркнуто военной цензурой, — бой будет тяжелым, может быть разное, а политруков немцы в плен не берут. На всякий случай просил он детей, один из которых и не видел его никогда, слушаться мать, а когда вырастут, помнить его. Молодой же своей жене Елене наказывал: кончится война, может, встретит человека, то пусть выходит за него, только чтобы детей его он считал своими.
В ту же неделю Елена вступила в партию. Была она тверда, сурова и справедлива, характером, видать, пошла в отца, и все деревенские за глаза звали ее комиссаром. Так же уважительно величал ее и второй муж, друг и однофамилец первого. Вернулся он с войны с перебитой рукой, простреленной спиной и посватался к Елене, хотя в ту пору по всей округе созрело и напрасно ждало погибших своих женихов множество девок, одна другой лучше. Он выбрал вдову с двумя детьми и жил с ней так, что дети думали — это и есть отец.
Елена решительно подошла к братьям:
— Мама велела похоронить ее с попом. Идите в церковь, туда всех пускают — это не дом политпроса. Только шапки снимите. Не топчитесь зря — ничего с вашими идеями не станется. Да и гроб, кроме вас, вносить некому. Идите, не бойтесь — персональных дел не будет. Народ у нас еще не знает, что есть на свете анонимки…
Мы во главе со старшей сестрой стояли в углу церкви, давая возможность бабкам, подругам материной юности проводить «рабу божию Анну» в последний путь. Соблюдался обычай предков, ничуть не оскорблявший ничью совесть. Отец Василий мудрым глазом сразу определил, кто есть сыновья, оценил их веротерпимость и, щадя убеждения, ни разу не махнул кадилом в их сторону и не призвал ко кресту. Видать, подобное размежевание мировоззрений в стенах храма было попу уже не впервой, и поэтому вел он себя с мудрым тактом. Закончив свою работу, отец Василий пригласил всех попрощаться с покойницей и, когда сыновья прикасались губами к холодному лбу матери, сверху осенял их крестом: опять же, как будто и не от себя, и не по их просьбе, а по напутствию покойной.
Мать была верующая в Бога женщина, и сыновья не считали возможным и нужным разубеждать ее, а тем более препятствовать совершению обряда. Все главные события в ее жизни связаны с церковью — рождение и крестины, замужество и венчание. А в войну бесконечные панихиды о даровании победы русским воинам, а чаще — за упокой души убиенного воина Федора, Анатолия, Александра…
Потому сейчас, когда мать перешагнула последний рубеж между жизнью и смертью, ее дети считали своим долгом быть возле нее до конца. И в церкви, а потом на кладбище стояли они серьезные, лица их были строги, искренни в скорби — каждый из нас хоронил свое самое дорогое.
…Николай вырыл могилу матери так, что в головах у нее оказалась береза. Голая на промозглом ноябрьском ветру, она стояла и стыла беззащитной под хмурым небом и сейчас не согревала и не украшала погост. Но надо ждать лета — тогда она расцветет и согреет. Для этого и выбрал место Николай. Рядом толпились могилы и других Черкасовых — много могил, но среди них не нашел я ни одного умершего своей смертью мужика — все они, побитые в войнах, лежали в иных могилах — братских.
Бросили по горсти земли, засыпали гроб. В холмик Николай воткнул крест, надпись на нем вещала: «Черкасова Анна Григорьевна. 1889–1971».