Наш Современник 2006 #2
Шрифт:
Рукопись, которую Вадим обнаружил у Бахтина ещё в Саранске, в сарае, а потом вырывал, чтобы напечатать, у него из рук, теперь включается едва ли не в каждую международную антологию по литературоведению. А у нас с Вадимом начиная с этой рукописи образовался раскол — не раскол, а всё же расхождение.
В своё время Бахтин тот же текст исключил из своей книги о Достоевском. Включи Бахтин этот текст об эволюции повествовательных приёмов изначально в книгу, и нельзя было бы книгу печатать. Рухнула бы вся его концепция, которую он вычитал из немецких работ о Диккенсе и приложил к Достоевскому. У каждой идеи есть родословная, хотя Бахтин сносок на источники не сделал, но это в духе времени: должных сносок не делали ни Фрейд, ни Эйнштейн, ни тем более Т. С. Элиот.
Сказать, что разноголосие в истолковании романов Достоевского оставляет впечатление, словно эти романы написаны несколькими авторами, а затем выявить, что же это все-таки за автор, означало произнести новое слово, которое и произнесено на первой же странице “Проблем творчества” (или “поэтики”), но утверждать, как говорится дальше на двух сотнях страниц, что автор допустил разноголосие и предоставил полную свободу персонажам высказываться, значит играть словами: какая свобода, если сколь угодно живые по видимости — это всего лишь куколки?
Суждения Бахтина поистине открывают глаза, например когда он говорит о том, что человек из подполья торопится плюнуть самому себе в лицо в порядке самообороны — прежде чем это успеют сделать другие. Поэтому, как разъяснил Бахтин, герой подполья готов сказать о себе какую угодно наихудшую гадость и признать за собой подлейшую низость, лишь бы не услышать этого со стороны. Сам же Бахтин признавал, что у Достоевского это не выражено с той картинностью, то есть истинностью, какая в описании каждого движения чувств достигается Толстым, но тут не до истинности — тут один шаг до отрицания вообще всего на свете. Много ли таких озаряющих замечаний и наблюдений у Бахтина? Мысль его очень часто была чересчур наряженной, искусственной, как бы выдуманной: измышление вместо мысли — черта интеллектуализма нашего века (теперь уже прошлого века, но эти заметки были тогда в основном написаны).
На критику сам Михаил Михайлович отвечал: “А это уже не моя проблема”, ибо его проблема заключалась в том, чтобы, скрывшись под маской литературоведа, продвигать философию в духе Гуссерля, чего у нас открыто сделать, конечно же, не позволили бы — хотя почему не позволили бы, на это, как и на прочие “почему”, основательных ответов пока не имеется. А что касается всей полифонии с Достоевским, ответить Бахтину в поддержку своей же идеи всё-таки было нечего. Нечего ему было ответить и на прежнюю самаринскую критику его рассуждений по поводу Рабле и карнавала. Бахтин, не признающий необходимости свести концы с концами, но все-таки настаивающий на своём, антиномианец — характерное явление своего времени, когда человеческая мысль как бы выбилась из сил, и все, как Бозанкет1, пустились на измышления. Стремление вопреки фактам провести некую идею, чтобы доказать недоказуемое, выдумывание вместо думанья стало повальным после того, как под бременем фактов пришли к идейному бессилию. Следуя фактам, ничего нельзя было бы доказать. И вот пошли ломить напролом, поверх фактов, иногда сталкиваясь друг с другом, как это произошло между Бахтиным и формалистами — те были в обиде на самих себя за так и не разработанную, в силу её несостоятельности, теорию литературной эволюции, и на Бахтина, который считал их в отношении к творчеству чужими.
На основании своих бесед с Бахтиным Сергей Бочаров утверждает: “Он полностью сознавал, в какое время жил”. Дальше Сергей выражает несогласие с нашим университетским преподавателем из младшего поколения профессуры, Владимиром Николаевичем Турбиным, который тоже на основании разговоров с Бахтиным полагал, будто тот “простил системе” и повёл “диалог с ОГПУ, а позднее с КГБ”. Сергей находит, что В. Н. “неточен” и добавляет от себя: “В своих суждениях об этих инстанциях Бахтин был безжалостен. Безжалостен он был в суждениях об эпохе в целом и о своём собственном месте в пределах эпохи”2.
Турбина, как и Вадима, уже нет, а Сергею надо бы рассказать об этом как можно больше. Из того, что довелось мне от Бахтина слышать, а также читать у него, время в его устах и трудах производило на меня наибольшее впечатление. Теперь я мог бы указать, каковы были источники его суждений: он естественно развивал идеи предшественников, всё того же Бозанкета, но ни один из его предшественников не пережил такого времени и в такой мере, как он, что придавало его суждениям особый вес и окраску. Как ни были хороши некоторые наши профессора, энциклопедически образованный Самарин или же пламенный Турбин, но только слушая и читая Бахтина, стал я понимать, и даже не понимать, а чувствовать, что время, в которое мы живём, есть та же самая история, о которой мы читаем в учебниках, и, стало быть, о своём времени надо стараться судить, как хотели бы мы судить о любой другой эпохе из прошлого. А как хотели бы мы судить о прошлом? С наивозможной полнотой. И вот полнота представлений о времени, в которое ему выпало жить, привела Бахтина к безжалостному суду над собой. Оказался он, по словам Александра Блока, почему-то обычно приписываемых Борису Пастернаку, у времени в плену.
Итоги влияния Бахтина собирались подвести в Америке. Инициатива исходила от Общества по изучению проблем повествования. Но Вадим в то время уже начал вздымать святоотеческую хоругвь, делая это с вулканической энергией, безграничным энтузиазмом и талантливостью, которую не отрицали даже его оппоненты. Тогда Френсис Фукуяма, провозгласивший (с подсказки А. Кожевникова) воцарение западного миропорядка концом истории, при нашей встрече первым делом спросил: “Как там Кожинов?”. А Уолтер Лакиер, выводивший гитлеризм из черносотенства, говоря о Вадиме, признал: “Осведомленный противник”. Би-би-си же решила не показывать с ним интервью, видимо, потому, что в самом деле Вадим не выглядел достаточно не знающим, о чём говорит. Тогда же многие его зарубежные друзья в страхе за себя отшатнулись от него. Однако повествовательное общество было совсем не против моего предложения пригласить на юбилейный бахтинский съезд всю троицу, так сказать, виновников торжества — Сергея, Генку и Вадима. Американцы, правда, выражали опасение, что теперь Бочаров откажется выступать в одной команде с Кожиновым, но Сергей сказал: “Приеду”. Согласие дал и Гачев. Дальше же всё пошло, как в анекдоте про слона в зоопарке, который способен целый стог сена съесть, но, как усомнился посетитель-колхозник, “Хто ж яму дасть?”.
Научные организации в Америке не имеют финансовых средств, кроме членских взносов, употребляемых на издание учёных записок, за опубликованные в записках статьи авторы гонораров не получают и участники конференций платят сами за себя. На любые мероприятия деньги нужно просить. А как известно, ещё на исходе “холодной войны” советник по культуре американского посольства в Москве был отстранён от своей должности за то, что допустил оплошность и в США по его инициативе и выбору оказались приглашены не диссиденты и не официальные лица. Короче, денег нам не дали.
Не помогла и ссылка на авторитет самого Бахтина: когда мы были у него в Саранске, Вадим повёл беседу в том духе, который и сделал его “осведомленным противником”. А Бахтин, улыбаясь без амбивалентности, сказал: “Не-ет, без них нельзя. Без евреев нельзя. Ничего не получится!”.
Так и не осуществился замысел американского бахтинского юбилея, только афишу сумели выпустить:
Разочарованы, надо полагать, оказались учёные-участники, привлеченные анонсом и поспешившие оплатить из собственного бюджета дорожные расходы.
Вадим не только загонял нас в Бахтина, он также требовал, чтобы мы сжигали всё, чему ещё вчера поклонялись.
“Некогда я считал… — говорил он, низвергая своих прежних кумиров в литературоведении, — но сегодня я понимаю, что только Бахтин…”.
Вадим, Вадим, а если придёт очередь и Бахтина?