Наше дело правое
Шрифт:
— Сорви, — велит женщина, как велел днем старик.
Георгий не думал, как не думал, принимая вызов «гробоискателя», бросаясь наперерез птениохскому хану, пробираясь в захваченный Итмонами дворец. Он просто сунул руку в клубящийся ядовитый ужас и ощутил под пальцами тонкие лозы. Это все-таки было травой, и оно горело. Светло, жарко и неистово. Что ж, не он первый хватается за огонь и не он последний. Вспыхнувшее прямо под руками пламя росло, тянуло жаркие лапы к лицу, но севастиец все же успел сломать пылающую лозу.
— Вот твой цветок, василисса.
— Оставь себе.
— Мне
— Тогда брось. Или жаль?
Обугленная веточка, черная с серым налетом, только самый кончик еще тлеет. Багровый, на глазах меркнущий уголек… Жаль? Под ноги его! Вместе с жалостью и прошлым! Кусты почти погасли, жар сменился ночным холодом. Захлопали сильные крылья. Ночная птица… Пролетела над самой головой, села на дерево, вытаращила желтые, круглые глаза. Самое время испугаться, но страха нет, только обида на прогоревший костер, на бессмысленность происходящего, на обман…
— Иди!
Засвистело с переливами, затрещало, шарахнулся и заржал рыжий, понесся, не разбирая дороги, сквозь нарастающий хохот. Вспыхнул впереди алый огонек, забился, как сердце, а в спину стрелой вонзился чей-то отчаянный крик. Надо остановиться. Надо. Но не слушается конь, не хочет возвращаться.
— Оставь. Не человек это, а хоть бы и человек. Ты не вправе жалеть, василевс. Не вправе умереть. Не вправе оглянуться. Не вправе бросить всех ради одного…
Кто это говорит? Кто?! Не женщина и не старик… Элимская речь? Здесь?!
— Не оглядывайся!
Позади — чаща и впереди — чаща. Желтые глаза, хохот, уханье, летящие из тьмы рожи. Разные. Вроде бы знакомые, людские, а вроде и нет. Зовут, дразнятся, скалятся, плачут, а за рожами — лапы, руки, клешни, крылья… Тянутся, машут, слепо тычут во тьму, на что-то указывают, хотят вцепиться, стащить с коня.
— Скачи!
— Не оглядывайся!
Она! Протягивает ветку, огонь, змею, а сама… рот смеется, глаза плачут. И опять туман, шорох крыльев над головой и нет никого. Только земля гудит — то ли кони скачут, много коней, то ли в кузнях бьют молоты, то ли рвется наверх некто в чешуе, рвется да не вырвется, и растут над ним могильником черные Ифинейские горы… Женщина, птица, звезда, кто они тебе, кто ты им?
Свистит ветер, бьют тьму копыта, дышит в спину чужая ночь. Скачут, гонятся за дальней звездой, а та катится вниз, растет и темнеет, как темнеет, становясь булатом, раскаленный добела новорожденный клинок. Светит багровым невиданный меч. Огневой полосой вырастает из черного горба, только его и видно в густой, хоть режь, мгле. Рукоять — в земле, острие целит в небо. Туманное море, темный остров, тревожный, недобрый свет… Холм и столб на нем. Не меч — камень, а возле — тени и звезды. Люди и костры… Вот ты и вышел, василевс. Почти вышел.
Вновь ставший послушным конь переходит на рысь. Сколько он скакал? Все началось еще засветло, а сейчас — ночь, но по рыжему не скажешь, свеж, словно не было безумного бега сквозь плач и хохот.
— Где ты? — одними губами окликнул Георгий, сам не зная, кого зовет. Ночь не ответила, разве что туман стал реже, послышались голоса. Севастиец огляделся — он был на краю полного воинов леса.
Твереничи береглись — не отнимешь. Конечно, вообразить
Один из твереничей то ли почувствовал чужой взгляд, то ли просто затекли ноги. Воин поднялся, неспешно подошел чуть ли не вплотную к Георгию, и севастиец узнал старшего дружинника, что бранился с Терпилой на вележском льду. Надо полагать, тот тоже вспомнит залессца, а что потом? Потом не было ничего. Тверенич недоуменно оглядел опушку и отправился назад, к кострам. Не увидел?
— Эй, — негромко окликнул севастиец, — эй!
Молчание, если можно назвать молчанием обычный лагерный шум. Роски спокойно занимались своими делами, они верили караульщикам и двум здоровенным разлегшимся у костра псам, а те и ухом не вели. Севастиец перехватил поводья, не представляя, где искать князя или хотя бы кого-то из небольших.
— Эй! — уже громче позвал он, и небо ответило уханьем и шорохом крыльев. По звездному пологу наискось пронеслась огромная птица, и шум затих. Твереничи, словно окаменев, глядели вслед устремившейся к полыхавшему камню тени, и Георгий погнал рыжего за ней. Его не видели и не слышали, даже когда пришлось послать жеребца в прыжок через какие-то вьюки. Сон наяву не желал кончаться, и наследник Афтанов с этим смирился, как смирился с Намтрией и Залесском. Он просто ехал на свет, и тот больше не убегал.
Тянуло дымом, шуршали под копытами камешки, туман совсем рассеялся, в свете костров Георгий мог разглядеть щиты с тверенскими чудо-птицами и сидящих воинов. Он почти не ошибся, прикидывая замысел росков. Тысяч двадцать в поле и тяжелая конница в лесу. Последний резерв и последняя надежда.
Подъем кончался у багровеющего каменного столба. Рядом, на плоской, словно срезанной вершине, возвышался одинокий шатер, у которого маячили караульщики. Еще несколько человек сидело у огня. Троих Георгий помнил. Чернеца Никиту, хмурого дружинника, которого боярин Обольянинов назвал Ореликом, и самого боярина, показавшегося куда старше, чем в Лавре. Если и он не увидит…
Окликнуть Обольянинова Георгий не успел. С каменного клинка с шумом сорвался огромный филин, гукнул дружелюбно и насмешливо, пропал, и тут же на севастийца уставились удивленные глаза. Ждать, когда твереничи опомнятся, Георгий не стал. Соскочив с коня, он протянул по элимскому обычаю руки и медленно пошел вперед.
— Здравы будьте, твереничи. — Кланяться Георгий не стал. Не из гордости. Любое резкое движение чревато ударом. — И ты будь здоров, боярин Обольянинов.
— С чем пожаловал? — Удивление на лице тверенича сменилось нет, не готовностью к бою — ожиданием… Ожиданием добра. — Прости. Имени не вспомню.