Нашествие Наполеона на Россию
Шрифт:
Наполеон говорил о том, что он вовсе не собирался воевать с Россией, что он даже все свои личные экипажи послал было в Испанию, куда хотел отправиться. «Я знаю, что война Франции с Россией не пустяк ни для Франции, ни для России. Я сделал большие приготовления, и у меня в три раза больше сил, чем у вас. Я знаю так же, как и вы сами, может быть, даже лучше, чем вы, сколько у вас войск. У вас пехоты 120 тысяч человек, а кавалерии от 60 до 70 тысяч. Словом, в общем меньше 200 тысяч. У меня втрое больше». Дальше Наполеон спросил, как не стыдно Александру приближать к себе гнусных и преступных людей — Армфельда, Штейна, «негодяя, выгнанного из своего отечества» (Наполеон забыл прибавить, что именно он сам и приказал прусскому королю изгнать Штейна за то, что Штейн сочувствовал испанцам и стремился к освобождению Пруссии от наполеоновского ига). Около Александра — «Беннигсен, который, говорят, имеет некоторые военные таланты, каких, впрочем, я за ним не знаю, но который обагрил свои руки в крови своего государя». Эти последние слова «своего государя» были написаны Балашовым и потом выскоблены, им ли самим или кем другим — неизвестно, но выскоблены плохо, прочесть было возможно2. Что это действительно сказал Наполеон, не может быть никакого
Дальше Наполеон плохо скрыл свое раздражение по поводу отступления Барклая от Вильны. Ему хотелось, чтобы Барклай оставался на месте, а он бы мог разгромить его немедленно, и это бы очень устроило Наполеона. «Я не знаю Барклая де Толли, но, судя по началу кампании, я должен думать, что у него военного таланта немного. Никогда ни одна из ваших войн не начиналась при таком беспорядке… Сколько складов сожжено, и почему? Не следовало их устраивать или следовало их употребить согласно их назначению. Неужели у вас предполагали, что я пришел посмотреть на Неман, но не перейду через него? И вам не стыдно? Со времени Петра I, с того времени, как Россия — европейская держава, никогда враг не проникал в ваши пределы, а вот я в Вильне, я завоевал целую провинцию без боя. Уж хотя бы из уважения к вашему императору, который два месяца жил в Вильне со своей главной квартирой, вы должны были бы ее защищать! Чем вы хотите воодушевить ваши армии, или, скорее, каков уже теперь их дух? Я знаю, о чем они думали, идя на Аустерлицкую кампанию, они считали себя непобедимыми. Но теперь они наперед уверены, что они будут побеждены моими войсками».
Балашов, возражая, сказал: «Так как ваше величество разрешает мне говорить об этом предмете, я осмеливаюсь решительно предсказать, что страшную войну предпринимаете вы, государь! Это будет война всей нации, которая является грозной массой. Русский солдат храбр, и народ привязан к своему отечеству…» Наполеон снова прервал его и стал опять говорить о своих силах: «Я знаю, что ваши войска храбры, но мои не менее храбры, а у меня их бесконечно больше, чем у вас». Наполеон стал грозить, что он пройдет до русских пустынь, что, если нужно, он сделает и две и три русские кампании. Он восторгался поляками, их пылом, их патриотизмом. «Как вы будете воевать без союзников, когда, даже имея их, вы никогда ничего не могли поделать? Например, когда Австрия была с вами, я должен был ждать нападений в самой Франции на разных пунктах. Но теперь, когда вся Европа идет вслед за мной, как вы сможете мне сопротивляться?» — «Мы сделаем, что можем, государь».
Несколько переменив тему, Наполеон тогда начал упрекать Александра в том, что он сам, уклонившись от тильзитской политики, от дружбы с ним, Наполеоном, «испортил свое царствование»: царь получил бы не только Финляндию, но получил бы Молдавию и Валахию, а со временем «он получил бы герцогство Варшавское, не теперь, о нет! но со временем». Эта фраза в устах Наполеона необычайно характерна для него вообще и для его отношений к Польше в частности. Сам он только что восторгался перед Балашовым энтузиазмом и преданностью поляков, их готовностью проливать кровь за него. И тут же он готов их предать и выменять на те или иные выгоды от возможной в будущем дружбы с Александром. На отдельных людей и на целые народы Наполеон смотрел исключительно как на пешки в своей игре. Это у него всегда выходило так непосредственно, что, вероятно, он очень удивился бы, если бы Балашов указал ему на весь цинизм и всю ошеломляющую бессовестность его слов о Варшавском герцогстве. Но ни Балашов и никто из его собеседников никогда и не думали выражать его величеству истинных чувств, которые нередко возбуждала в них его откровенность. И уж во всяком случае в Балашове в тот момент неожиданные слова Наполеона могли возбудить только разве злорадное чувство по отношению к полякам, которые в это же время оглашали улицы Вильны криками «Виват цезарь!» и благословляли небо, ниспославшее им великого освободителя отчизны.
И снова Наполеон стал гневно жаловаться на Александра, который осмеливается окружать себя его, Наполеона, врагами, да еще не русскими, а иностранцами.
К концу этой первой аудиенции разговор пошел о предметах незначащих. Наполеон осведомлялся о здоровье канцлера Румянцева, о Кочубее. Для чего-то Наполеон прикинулся, будто не помнит фамилии Сперанского, с которым был лично знаком еще от самого свидания в Эрфурте, т. е. с сентября 1808 г. «Скажите, пожалуйста, почему удалили… этого, который у вас был в вашем государственном совете…. Как его зовут?.. Спи… Спер… я не могу вспомнить его имени!» — «Сперанский», — подсказал Балашов. — «Да!» — «Император был им недоволен». — «Однако это не вследствие измены?» — «Я не предполагаю этого, государь, так как о подобных преступлениях было бы неминуемо опубликовано». — «В таком случае это какое-нибудь злоупотребление, может быть воровство?» Зачем Наполеону понадобилось ломать эту комедию, неизвестно. Он не только, разумеется, помнил фамилию Сперанского, но, несомненно, знал все, что было известно по делу Сперанского самому Балашову. Конечно, он знал и то, что именно этот самый Балашов в качестве министра полиции и отправлял Сперанского в ссылку из Петербурга. О сановниках Александра, о всех придворных интригах Петербурга и Павловска Наполеон имел от своих шпионов самую детальную информацию.
За обедом, к которому был приглашен Балашов, присутствовали, кроме императора, еще маршалы Бертье и Бессьер, и Коленкур, герцог Виченский. После обеда серьезный разговор возобновился. «Боже мой, чего же хотят люди? — воскликнул Наполеон, говоря об Александре. — После того как он был побит при Аустерлице, после того как он был побит под Фридландом, — одним словом, после двух несчастных войн, — он получает Финляндию, Молдавию, Валахию, Белосток и Тарнополь, и он еще недоволен… Я не сержусь на него за эту войну. Больше одной войной — больше одним триумфом для меня…» И опять начались возмущенные нападки на Штейна, Армфельда, Винценгероде, которыми окружил себя Александр. «Скажите императору Александру, что так как он собирает вокруг себя моих личных врагов, то это означает, что он хочет мне нанести личную обиду и что, следовательно, я должен сделать ему то же самое. Я выгоню из Германии всю его родню из Вюртемберга, Бадена, Веймара, пусть он готовит им убежище в России… Англия не даст денег России, у нее самой денег нет. Швеция и Турция при удобном случае все-таки еще нападут на Россию. Генералов хороших у России нет, кроме одного Багратиона. Беннигсен не годится: как он себя вел под Эйлау, под Фридландом! А теперь он еще постарел
На этом кончилась аудиенция Балашова. Он уехал и не знал о той сцене, которая разыгралась сейчас же после его отъезда там же, в кабинете императора. Об этой сцене нам рассказывает Сегюр. Он, кстати, передает, очевидно, со слов одного из присутствовавших маршалов, в несколько ином виде шутку, произнесенную императором во время разговора с Балашовым: «Впрочем, император Александр имеет друзей даже в моей императорской главной квартире», — сказал Наполеон, и, указывая Балашову на Коленкура, прибавил: «Вот рыцарь вашего императора. Это — русский во французском лагере». Коленкур страшно обиделся на эту шутку, передает Сегюр, и едва Балашов вышел, как Коленкур с большим волнением спросил у Наполеона, за что он его оскорбил. Коленкур с жаром говорил, что он — француз, хороший француз, что он это доказал и еще докажет. И тут же Коленкур, который, будучи послом в Петербурге, не переставал заботиться об укреплении франко-русского союза, а потом уже, после своей отставки, все время старался убедить Наполеона отказаться от войны с Россией, — теперь высказал уже разом все, что у него накипело на душе. Да и не могло его не потрясти и не взволновать все, что только что произошло в его присутствии: с выходом Балашова из комнаты, где император все время старался как можно больнее уязвить Александра, исчезла последняя слабая надежда предотвратить опаснейшую авантюру. Коленкур сказал, что он докажет императору, что он, Коленкур, хороший француз, именно тем, что будет повторять, что эта война неполитична, опасна, что она погубит армию, Францию, самого императора; что, впрочем, так как император его оскорбил, то он уйдет от императора и просит дать ему дивизию в Испании, «где никто не хочет служить» и где он, Коленкур, будет как можно дальше от императора, оскорбившего его3. Наполеон пробовал его успокоить, но напрасно. Он ушел не помирившись. На другой день Наполеон прекратил ссору, во-первых, дав формальный приказ Коленкуру остаться и, во-вторых, обласкав и утешив его. Это сильное волнение Коленкура едва ли было вызвано одной лишь шуткой Наполеона. То ли еще терпел от него Коленкур на своем веку! Мы знаем теперь из позднейших показаний и самого Коленкура и окружающих, что не только в эти первые дни рокового похода, но и гораздо раньше у него было ощущение разверзающейся под ногами пропасти в связи с начавшейся войной.
Балашов вернулся и доложил Александру о разговоре с Наполеоном.
Итак, война была решена окончательно и бесповоротно.
Александр после некоторого колебания решил никакого торжественного манифеста о войне не опубликовывать. Был только отдан приказ по войскам 13 (25) июня 1812 г., объявляющий о вторжении Наполеона и начале войны.
В необнародованном тогда проекте манифеста о войне с Наполеоном4 Александр говорил о «тяжких узах», которые «добровольно» он возложил на себя во имя сохранения мира, и прежде всего обращался к полякам, увещевая их не верить Наполеону и подумать о рабстве, которое их ждет, если они поддадутся ему: «Кто не ведает о порабощении всех стран западных, под игом французского императора страждущих? Кто не испытал, что под названием новоустановленных царств французский император ищет только новых данников и новых жертв для окровавленного алтаря своей славы?» Дальше указывалось на отказ Наполеона ратифицировать соглашение о Польше, говорилось о занятии Германии французскими войсками и постепенном приближении их к русским границам, об отнятии у герцога Ольденбургского всех его владений, что явилось, пишет Александр, личным оскорблением для царя, связанного родством с ольденбургскими герцогами. Наконец, манифест переходит и к самому главному: «Стремясь уравнять нас в разорении и обессилении с властями, ему повинующимися, он требовал, чтобы мы прекратили всякую торговлю под предлогом, якобы нейтральные суда, к портам нашим пристающие, служили средством к распространению английской промышленности и ее селений, в Восточной и Западной Индии находящихся». Александр отвергает обвинение, будто бы он дозволял торговлю с Англией, напротив, поминает о своих «строгих мерах» против торговли с англичанами.
Но «никакой договор и никакое даже кривое истолкование обязательств наших с Францией не принуждали нас к пагубному уничтожению всякой морской торговли». И это было бы тем более «безрассудно», что сам французский император позволяет у себя торговать с нейтральными государствами и даже дает некоторым частные лицам разрешение торговать с Англией. Точно также неосновательны претензии Наполеона относительно русского тарифа 1810 г. «Сие наглое притязание предписывать образ внутренних учреждений державам столь само собою неприлично, что не заслуживает пространнейших доводов к опровержению».
И, несмотря на все это, продолжает манифест, Александр все же хотел пойти на всевозможные уступки, даже на изменения в тарифе в пользу французской промышленности и торговли французскими винами, даже на всякий отказ от протеста по делу герцога Ольденбургского. Только оставалось требование очищения вновь занятой (Восточной) Пруссии и Померании от французских войск и желание оставить за собой право «нейтральной торговли, для самого существования империи нашей необходимой… Непостижимо казалось непричастному злоумышленности духу нашему, чтобы французский император, в слезах и стенаниях столь многих народов обвиняемый, решился еще раз поправить всякое уважение к суду божию, к мнению Европы и целого мира, к собственным выгодам своей империи и в плату за неслыханную умеренность напасть на государство, ничем его не оскорбившее. Мы еще не переставали надеяться, что рука его упадет при таковых страшных помышлениях, когда он ворвался в пределы империи нашей с военной силой».