Нашествие теней
Шрифт:
О заветное семя огня,
Спаси и согрей меня.
Да не угасит ночь и зло
Святое твое тепло.
Он почти не вспоминал этих слов со времен своего Ожога в Форгхольме, но бог, видно, услышал его в час его великой нужды и зажег заветную искру в его жилах: Уртред ожил, приободрился, и желание отомстить этому городу запылало в его душе. Городу, убившему Рандела. Бог очнулся в нем от восьмилетней спячки. Он согрелся, несмотря на холод, и почувствовал, как энергия брызжет из кончиков его пальцев. Сила, которой он лишился после Ожога, возврата которой он не ожидал,
Откуда это? Манихей обещал, что сила Уртреда вернется, но тот, даже покидая Форгхольм, не надеялся на это. Лишь при стычке с разбойниками на перевале Уртред испытал давно забытое ощущение: неистовое пение в жилах и жар праведного гнева, чья магма льется из сердца и бьет из пальцев перед собственным неверящим взором. Он вновь обрел силу прежних дней — в точности так, как предсказал Манихей.
Уртред сидел у пруда в немом размышлении о чуде, находясь между сном и явью: ни разу со времен Ожога он не чувствовал Ре так близко. Он смотрел на восходящую луну, и на синие огни, блуждающие в тумане на болотах, и на все более частые вспышки молнии над горами.
Но холод уже брал верх над недолговечным жаром экстаза. Зубы Уртреда выбивали все более частую дробь, и он ждал, когда же придут видения, предвещающие смерть.
Как там говорили монахи? Сначала тебе мерещится всякое, потом перед тобой проходит, до боли ярко, вся твоя жизнь. И память, точно по сигналу, увлекла Уртреда к его первым воспоминаниям и в еще более ранние времена, которых он сам не помнил и лишь по рассказам монахов знал о своем странном прибытии в Форгхольмский монастырь в день еще холоднее этого, двадцать лет назад...
ГЛАВА 11. ОЖОГ
День середины зимы двадцать лет тому назад. Форгхольмский монастырь высоко в Огненных Горах, где кончается линия, лесов и начинаются снега. Он укрыт в потаенной долине, укрытой снегами и почти невидимой в белой сумятице склонов и скал вокруг. Картину венчает исполинский вулкан, который монахи зовут Старым Отцом. С его вершины высотой в двадцать тысяч футов поднимается дым, сливаясь с окутавшими кратер облаками. Старый Отец ни разу не пробуждался на памяти живущих, но история повествует об извержениях, погребавших под пеплом всю округу на много миль. Рассказывают, будто монастырь затем и построили, чтобы умолить бога не наказывать бедных крестьян на равнине. Но если это и правда, то она давно забыта всеми, как забыт почти совсем и сам Форгхольм в своей глухой долине.
Перевалы, ведущие к монастырю, уже несколько недель были перекрыты лавинами, навалившими там снега в человеческий рост, но путник верхом на коне вдруг возник неведомо откуда на зимней белизне, точно призрак.
Он ехал не по западной дороге, ведущей к равнинам Суррении. — единственной, которой пользовались монахи и немногочисленные паломники, — но по старой северной тропе, огибающей подножие Старого Отца, уходящей куда-то к далеким Палисадам. Поначалу монах-привратник, не сводивший глаз с Сурренской дороги, не мог взять в толк, откуда взялся всадник, и лишь потом разглядел цепочку лошадиных следов, пролегших по нетронутому снегу на север.
Монах поджидал путника, готовясь обрушить на него целый град вопросов. Лицо всадника скрывал грубый шерстяной капюшон, весь заиндевелый. Виднелась лишь побеленная снегом борода да черные как уголь глаза. Что-то грозное было в этом обличье, и вопросы замерли на
Всадник со странным, незнакомым монаху выговором назвал имена детей — Рандел и Уртред — и их родовое имя, Равенспур. Ни сам привратник, ни кто-либо из его собратьев, опрошенных им позже, никогда не слыхали о таком месте. Затем всадник, не дав монаху опомниться, повернул коня и уехал в ту сторону, откуда явился. Монах, едва не оглохший от крика младенцев, глядел ему вслед, а тот все уменьшался на снежной равнине, пока не превратился в крохотное пятнышко на склоне Старого Отца, а после и конь, и наездник пропали из виду. Если бы не колыбель у него в руках, монах мог бы подумать, что все это ему пригрезилось.
Он бросился на главный двор, созывая других монахов. Мало-помалу все они высыпали на снег, дивясь на младенцев в колыбели. В монастыре давным-давно уже не бывало таких малых детей — послушникам, которых приводили сюда, было лет по двенадцать, а то и больше. Никто толком не знал, что делать с малютками. Иные предлагали бросить их стервятникам — пищи в монастыре мало, а зима долгая. Другие возражали — мальчишки, мол, здоровые и со временем будут пасти стада и рубить дрова вместо стареющих монахов. Последняя точка зрения возобладала, хоть и с весьма незначительным перевесом.
Если всадник сколько-нибудь дорожил своими подопечными, худшего места для них он выбрать не мог. Монахи, ожесточенные своим суровым уставом и суровой средой обитания, не питали никакой нежности к детям.
Первое время Уртреда выкармливали козьим молоком, через овечью кишку, приставив к этому слепого монаха. Каким-то чудом мальчик выжил. Но от холода, побоев и вечного недоедания рос он тонким и хилым. Монахи, привыкшие нести непомерные физические лишения, ругали его за слабость и с удвоенным старанием охаживали толстыми палками, которые назывались здесь правилками. Уртред уже в раннем детстве приучился быть сильным не телом, так духом — только сильный мог обмануть стервятников, круживших над плоской кровлей монастыря в ожидании очередного покойника. В покойниках недостатка не было; каждый месяц кто-нибудь да умирал от истощения, болезней или холода. Сначала братья были неразлучны и защищали друг друга, как могли, но скоро Уртреду пришлось учится жить без брата — его отправили в траллский храм, когда ему было десять, а Уртреду восемь.
С уходом Рандела Уртред лишился единственного друга. Другие мальчики, забитые и угрюмые, рады были предать любого, лишь бы получить от монахов какие-то мелкие поблажки. Это было достойной подготовкой к будущему, ибо и взрослые монахи не превосходили благородством или уступчивостью коз, которых пасли. Словно коршуны, они кидались на малейший проблеск оживления или радости в своих юных питомцах. Многие, чтобы уйти от тягот жизни, налегали на хлебную водку под названием визег, зажигавшую огонь в их жилах. Жестокость пьяных монахов не знала границ. Не умевшие читать или позабывшие, как это делается, они перемежали уроки священного писания палочными ударами.