«Наши» и «не наши». Письма русского (сборник)
Шрифт:
Она сделалась игрушкой нашего круга – это наконец ей понравилось; она поняла, что ее положение, что она сама оригинальны, и с этой минуты она пошла ко дну… Никто не удержал ее. Одна Natalie серьезно думала о том, чтоб развить ее. Серафима не принадлежала к гуртовым натурам, ее миновали множество дрянных недостатков – она не любила рядиться, была равнодушна к роскоши, к дорогим вещам, к деньгам, лишь бы Кетчер не чувствовал нужды, был бы доволен, до остального ей не было дела. Сначала Серафима любила долго-долго говорить с Natalie и верила ей, кротко слушала ее советы и старалась им следовать… Но, оглядевшись, обжившись в нашем круге и, может, подстрекаемая
Подозрительность Кетчера удвоилась. В каждом неосторожном слове он видел преднамеренность, злой умысел, желание обидеть, и не его одного, а и Серафиму. Она, с своей стороны, плакала, жаловалась на судьбу, обижалась за Кетчера, и по закону нравственной реверберации [75] собственные подозрения его возвращались к нему удесятеренными. Его обличительная дружба стала превращаться в желание найти в нас вины, в надзор, в постоянное полицейское следствие, и мелкие недостатки его друзей покрывали для него гуще и гуще все остальные стороны их.
75
Отражения, от reverberation (франц.). – Примеч. ред.
В наш чистый, светлый, совершеннолетний круг стали врываться пересуды девичьей и пикировка провинциальных чиновников. Раздражительность Кетчера становилась заразительной; постоянные обвинения, объяснения, примирения отравляли наши вечера, наши сходки.
Вся эта едкая пыль наседала во все щели и мало-помалу разлагала цемент, соединявший так прочно наши отношения к друзьям. Мы все подверглись влиянию сплетен. Сам Грановский стал угрюм и раздражителен, несправедливо защищал Кетчера и сердился. К Грановскому приходил Кетчер с своими обвинениями против меня и Огарева – Грановский не верил им, но, жалея «больного, огорченного и все-таки любящего» Кетчера, запальчиво брал его сторону и сердился на меня за недостаток терпимости.
– Ведь ты знаешь, что у него нрав такой, это болезнь, влияние доброй Серафимы, но неразвитой и тяжелой, дальше и дальше толкает его в этот несчастный путь, а ты споришь с ним, как будто он был в нормальном положении.
……………………………………………
Чтоб кончить этот грустный рассказ, приведу два примера… В них ярко выразилось, как далеко мы ушли от теории варения кофея в Покровском…
Как-то вечером, весной 1846 года, у нас было человек пять близких знакомых, и в том числе Михаил Семенович.
– Нанял ты нынешний год дом в Соколове?
– Нет еще, денег нет, а там надобно платить вперед.
– Неужели же все лето останешься в Москве?
– Подожду немного, потом увидим.
Вот и все. Никто не обратил на этот разговор никакого внимания, и через секунду шла покойно другая речь.
Мы собирались на другой
Вечер был наш, весенний, без палящего жара, но теплый; лист только что развернулся; мы сидели в саду, шутя и разговаривая. Вдруг Кетчер, молчавший с полчаса, встал и, остановись передо мной, с лицом прокурора фемического суда и с дрожащей от негодования губой, сказал мне:
– А надобно тебе честь отдать: ловко ты вчера Михаилу Семеновичу напомнил, что он еще не заплатил тебе девятьсот рублей, которые брал у тебя.
Я истинно ничего не понял, тем больше что, наверное, год не думал об долге Щепкина.
– Деликатно, нечего сказать, старик теперь без денег, с своей огромной семьей, собирается в Крым, а тут ему в присутствии пяти человек говорят: «Нет денег на наем дачи»! Фу, какая гадость!
Огарев вступился за меня, Кетчер накинулся на него; нелепым обвинениям не было конца; Грановский попробовал его унять, не смог и уехал с Коршем прежде нас. Я был рассержен, унижен и отвечал очень жестко. Кетчер посмотрел исподлобья и, не говоря ни слова, пошел пешком в Москву. Мы остались одни и в каком-то жалком раздражении поехали домой.
Я хотел на этот раз дать сильный урок и если не вовсе прервать, то приостановить сношения с Кетчером. Он раскаивался, плакал, Грановский требовал мира, говорил с Natalie, был глубоко огорчен. Я помирился, но не весело и говоря Грановскому: «Ведь это на три дня».
Вот прогулка, а вот и другая.
Месяца через два мы были в Соколове. Кетчер и Серафима отправлялись вечером в Москву. Огарев поехал их провожать верхом на своей черкесской лошади; не было ни тени ссоры, размолвки.
…Огарев возвратился через два-три часа; мы посмеялись, что день прошел так мирно, и разошлись.
На другой день Грановский, который накануне был в Москве, встретил меня у нас в парке; он был задумчив, грустнее обыкновенного и наконец сказал мне, что у него есть что-то на душе и что он хочет поговорить со мной. Мы пошли длинной аллеей и сели на лавочке, вид с которой знают все, бывшие в Соколове.
– Герцен, – сказал мне Грановский, – если б ты знал, как мне тяжело, как больно… как я, несмотря ни на что, всех люблю, ты знаешь… и с ужасом вижу, что все разваливается. И тут, как на смех, мелкие ошибки, проклятое невнимание, неделикатность…
– Да что случилось… скажи, пожалуйста? – спросил я, действительно испуганный.
– То, что Кетчер взбешен против Огарева, да и, по правде сказать, трудно не быть взбешенным… Я стараюсь, делаю что могу, но сил моих нет, особенно когда люди не хотят ничего сами сделать.
– Да дело-то в чем?
– А вот в чем: вчера Огарев поехал Кетчера и Серафиму провожать верхом.
– При мне было, да и я Огарева видел вечером, он ни слова не говорил.
– На мосту Кортик зашалил, стал на дыбы; Огарев, усмиряя его, с досады выругался при Серафиме, и она слышала… да и Кетчер слышал. Положим, что он не подумал, но Кетчер спрашивает: «Отчего на него не находят рассеянности в присутствии твоей жены или моей?» Что на это сказать?.. И притом, при всей простоте своей, Серафима очень сюссептибельна! [76] что при ее положении очень понятно.
76
Обидчива, от susceptible (франц.). – Примеч. ред.