Наши знакомые
Шрифт:
— «Я же», «я же»! — крикнул Ярофеич. — Ты бы еще при Лизе Гартман сказала, что протратила. Грех тяжкий, черт бы подрал, не видишь разве, что в клубе делается? Идиоты слепые, политического чутья ни на грош, марксисты липовые, о классовой борьбе забыли! Разложили нам клуб. В драматическом кружке сплошь нэпманы, шелковые чулочки, брюки дудочками, скоро до того дело дойдет, что фокстрот примутся танцевать и танго. Ну, чего смотришь?
— Я… я не понимаю… — тихо произнесла Антонина.
— Не понимаешь? А пора понимать! Ты про революцию, например, слышала? То, что каждый мало-мальски
И неожиданно спросил:
— Как ты считаешь, у тебя классовое самосознание есть?
— Наверное, нет — или почти нет…
— Отец кто был?
— Отец мой был бухгалтером, — глотая слюну, ответила Антонина. — Мне тогда говорили — из прослойки…
— «Из прослойки»! — передразнил Ярофеич.
Потер лицо большими жесткими ладонями, подумал и сказал:
— Сейчас ты, брат, трудящаяся. Уборщица! И гордись этим! Ты человек труда, факт? Факт! Значит, развивай в себе всемерно классовое самосознание. Поняла?
— Поняла.
— Ничего не поняла. Ввалилась и бух при Гартман. Ведь это сейчас все гартмановские таланты узнают. «Уборщица наша проворовалась!» И станут на этом играть. Специально для них, для буржуйского их удовольствия…
Когда она поворачивала ключ в замке, Ярофеич окликнул ее и сердито посоветовал держать себя в руках и ни на что не обращать внимания.
— Вся эта дрянь последний спектакль играет, — добавил он, — отыграет — и разберемся, несмотря на истерики и всякие ихние штуки. Кое-кого исключим, атмосфера будет очищена, оздоровим обстановку. И вообще… плюй на них, не переживай больно много, не стоят они этой чести.
— Хорошо, — тихо сказала Антонина.
Но она не смогла «плюнуть на них», как советовал Ярофеич, и, когда кто-то из подруг Лизы Гартман прозрачно намекнул, что они все понимают, почему Ярофеич с ней заперся в своем кабинете, а потом дело замял, Антонина не выдержала и ушла домой — в свою пустую и холодную кафельную кухню.
22. Я ее дядя!
Барабуха вспомнил, что к Скворцову приходила Антонина, только на третий день вечером.
— Что ж ты, сука, молчал? — бледнея от злости и медленно подходя к Барабухе, спросил Скворцов.
— Позабылся…
— Дурак!..
К удивлению Барабухи, Скворцов не ударил его, а только отшвырнул прочь от вешалки, накинул пальто и исчез.
Антонины не было дома.
Скворцов пошел через час и опять не застал. Барабуха сидел на своем стуле у двери и с опаской поглядывал на бегающего по комнате Скворцова. Потом Скворцов налил себе коньяку, выпил, сплюнул и лег на диван. Барабухе очень хотелось коньяку, но он боялся попросить.
— Может,
Скворцов молчал.
Только на четвертый раз он застал Антонину. Дверь опять отворил Пюльканем.
— Дома?
— Дома.
Скворцов повесил пальто, пригладил волосы и постучал в кухню. Ответа не было. Он постучал еще и прислушался, но ничего не услышал, кроме шагов Пюльканема. Тогда он распахнул дверь и вошел.
На плите, застланной тонким бобриковым одеялом, одетая, лежала Антонина. Глаза ее внимательно смотрели на Скворцова.
— Здравствуйте, — тихо сказал Скворцов.
Она не ответила.
Он подошел к ней и взял ее руку. Рука была суха, шершава и горяча.
— Заболели? — спросил он.
Антонина молчала. Он наклонился над нею. От нее веяло жаром. Губы ее пересохли, лицо горело. Вдруг она громко и отчетливо попросила пить. Он обернулся, чтоб посмотреть, где чашки, и испуганно присвистнул: кухня была совершенно пуста. Под светом лампочки без абажура сверкал кафель. Чашка стояла на полу, на книгах, застланных чистой салфеткой. Пол был подметен, но не до конца. Веник лежал на полу посередине кухни. На венике сидела кошка и мылась.
— Пить, — сказала Антонина, — пить, папа!
Скворцов налил воды из крана, но испугался и попросил у Пюльканема кипяченой.
— Нету, — крикнул Пюльканем через дверь.
— Сволочь, — буркнул Скворцов.
Несколько секунд он постоял в кухне в нерешительности, не зная, что делать. Потом завернул Антонину в одеяло, застегнул одеяло английской булавкой и поднял Антонину на руки. Она была тяжела, и он запыхался, пока нес ее по лестнице. Дома он положил ее на диван, достал из шифоньера чистое постельное белье и постучал в стену старухе соседке. Пьяный Барабуха сидел на своем стуле у двери.
— Пойдешь за доктором, — приказал Скворцов, — моментально.
— Можно, — согласился Барабуха.
Пока старуха раздевала и укладывала Антонину, Скворцов еще раз сбегал в ее комнату и в охапке принес все оставшиеся вещи.
Доктор пришел в четвертом часу ночи. Антонина лежала тихая, с расчесанными косами, укрытая шелковым великолепным одеялом. Возле нее в качалке дремала старуха Анна Ефимовна.
— Ну, что такое? — с неудовольствием спросил доктор.
Анна Ефимовна засуетилась. Доктор присел на край дивана и заговорил со Скворцовым, как с мужем больной. Это был маленький, впалогрудый человек с землистым лицом и злыми губами. Он глядел на Скворцова в упор и спрашивал. Потом он приступил к осмотру.
— Снимите с нее рубашку, — приказал доктор.
Скворцов не отвернулся даже после того, как Анна Ефимовна сердито замахала ему рукой. Он не хотел и не мог отвернуться. Он непременно должен был видеть.
Анна Ефимовна подоткнула под спину Антонины две подушки, загородила лампу коробкой от табака и заслонила Антонину своим телом.
Скворцов шагнул вбок, но опять ничего не увидел, потому что доктор со стетоскопом наклонился над Антониной.
Тогда он достал из шкафа коньяк и выпил.