Наши знакомые
Шрифт:
— Страшно, Пал Палыч, — тихо сказала Антонина.
— Страшновато, — согласился Пал Палыч, залпом выпил оставшийся кофе и, поморщившись, предложил: — Довольно об этом. Давайте граммофон слушать.
Граммофон она слушала уже совсем пьяной. Растерянная улыбка блуждала по ее лицу, она потирала щеки ладонями и бормотала:
— Это вы верно, человек человеку — волк. Ужасно живем, ужасно! Дикому ни до кого дела нет. Вот у меня — подруги были, а теперь я одна. Совершенно одна. Никому нет до меня дела. Ведь это очень тяжело, Пал Палыч. И бессмысленно. Я в клубе, например,
Она коротко засмеялась и спросила, кивнув на граммофонную трубку:
— Кто это, Пал Палыч?
— Это Варя Панина.
— Та… самая?
Рассыпались шпильки, она легла на диван, чтобы собрать их, но глаза вдруг закрылись сами собой, комната сорвалась с места и помчалась во тьму, граммофон запел громче ж еще непонятнее:
Эх, распашел тум ро, Сиво грай ж шел: Ах, да распашел, хорошая моя!— Цыганщина, — догадалась Антонина, — это цыганщина, Пал Палыч?
Пал Палыч что-то ответил, но она не разобрала, что именно. Комната с лязгом и воем мчалась во тьме, кружилась, падала…
Ах, да, распашел, хорошая моя!Ей стало грустно. Никто не называл ее хорошей никогда. Это все песни, сказки, все это неправда! Она одна и останется одной навсегда, никто не будет с ней рядом, никто не наклонится над ней и не поцелует ее в губы, никому не нужны ее плечи, ее руки, тонкие и горячие, все то, чего никто в ней не знает, что скрыла она даже от Скворцова и что росло в ней, крепло, — нежность, страстность, преданность, покорность…
Ах, распашел, хорошая моя! Черные очи, белая грудь До самой зари мне покоя не дают.Как бы она любила его, этого человека!.. Он вдруг представился ей: безликий, большой, идет к ней по лязгающей, черной, качающейся комнате — ей стало страшно, сладко заныло сердце…
Она повернулась на спину, открыла глаза. Никого не было. Белый, легкий, точно в тумане, двигался потолок. Усилием воли она остановила его, строго что-то себе велела и вновь забылась.
Налейте, налейте бокалы вина, Забудем невзгоды, коль выпьем до дна! Ах, да распашел, хорошая моя!Осторожно Пал Палыч поднял Антонину на руки и снес на постель. Потом он открыл форточку и снова вернулся к ней. Она лежала — тихая, печальная, очень красивая. Неумело и неловко он принялся ее раздевать, платье расстегивалось сзади, на спине, руки у него дрожали.
— Что вы? — Она вдруг открыла глаза.
Он никогда не видел ее глаз так близко: в зрачках вспыхивали мелкие горячие искры, а в самых серединках — там, где зрачок темен и глубок, — что-то отражалось,
— Что вы, Пал Палыч?
Глухим голосом он объяснил ей, что надобно раздеться. Нехорошо так, непременно надобно раздеться и спокойно лечь.
— Да?
— Да.
Веки ее вновь опустились.
— Повернитесь, Тонечка, на бок повернитесь.
Она не слышала. Он опять нагнулся к ней и увидел, как дрожат ее губы. Тотчас же ему стало жарко, он почувствовал, как сильны его руки, как он весь собран и напряжен и как она покорна, ведь она сама…
— Тонечка!
— Что, Пал Палыч?
Он взял ее за плечи, приподнял и, удерживая одной рукой, другой расстегнул платье на спине. Под его ладонью была гладкая горячая кожа; можно было подумать, что его ладонь вдыхает запах женщины — легкий запах шелка и густой — духов. Он не мог оторвать ладонь. Уже злясь на себя, он снял с Антонины платье и, не глядя на нее, укрыл одеялом. Она слабо вздрогнула.
— Милый мой! — вдруг позвала Антонина.
— Что, Тонечка?
— Поди же сюда, милый мой!
Он подошел. Она приподнялась на постели и, не открывая глаз, обняла его горячими обнаженными руками за шею. И тотчас же страшная догадка словно бы уколола Пал Палыча: не его, старого человека, звала она. А звала другого человека, того, кто не повстречался ей в жизни.
— Тонечка, Тоня!.. — Круто дыша, он оторвал ее руки от себя и выпрямился. Сердце стучало часто и коротко. — Нехорошо это с вашей стороны, а еще меня жестоким считаете… — Но упрекать было бессмысленно, Антонина даже не шелохнулась, ресницы ее были сомкнуты, она спала — важная и строгая, будто думала о серьезном деле.
Пал Палыч долго убирал комнату, мыл посуду, подметал, проветривал. Даже граммофонную трубу продул. Погодя, усевшись в кресло возле кровати, он попытался было почитать, но незаметно для себя задремал; книга выпала из его рук, он откинул голову на спинку кресла, и сразу все пропало: занавеска, колышущаяся от ветра, Антонина, убранная комната.
Проснулся он от холода, закрыл форточку, налил себе стакан остывшего глинтвейна, выпил и, возвращаясь назад к креслу, увидел, что на него смотрит Антонина.
— Что вы, Тонечка?
— Сколько сейчас времени?
— Седьмой час.
Она потянулась, искоса поглядела на Пал Палыча и, засмеявшись, пропела:
Ах, да, распашел, хорошая моя!Потом Антонина попросила его отвернуться, надела платье и, непричесанная, сонная, села возле стола.
— Пить хочется.
Напившись, она опять, будто вспомнив смешное, засмеялась и резко спросила:
— Мы о чем с вами говорили ночью?
— Обо всем.
— И больше ничего?
— А что же еще?
— Странно. Мне казалось… сон, наверно.
— Наверно, — подтвердил Пал. Палыч, — наверно, сон.
— А вы-то сами спали?
— Спал. Немного.
— То-то облиняли. И усы обвисли, и нос блестит — вспотел.
Она рассмеялась своим милым, легким смехом, встала и подошла к окну.