Насилие и священное
Шрифт:
Защищаемая здесь гипотеза, механизм жертвы отпущения — это не просто более или менее хорошая идея, это подлинный источник всякой религии и, как мы вскоре увидим, инцестуальных запретов. Механизм жертвы отпущения — недостигнутая цель всей книги Фрейда, недоступная, но близкая точка ее единства. Удвоение теорий в этой книге, разбросанность, множественность могут и должны интерпретироваться как неспособность достичь эту цель. Стоит добавить жертву отпущения, стоит рассмотреть в ее свете разрозненные фрагменты книги, и они приобретают идеальную форму, соединяются, согласуются, входят один в другой, будто детали не решенной прежде головоломки. Слабые по отдельности, фрейдовские разборы становятся сильными, обретя единство, которое им придает наша гипотеза, и никак нельзя сказать,
Демонстрацию этого можно было продолжать и на других текстах Фрейда. Чтобы достичь быстрого прогресса в объяснении Фрейда, нужно пользоваться теми же приемами, что и в случае ритуала, поскольку, в сущности, культурная интерпретация есть лишь очередная форма ритуала и потому связана с механизмом жертвы отпущения и ее можно целиком деконструировать в свете этого механизма.
Нужно применять сравнительный метод, нужно находить общий знаменатель всех произведений, которые «составляют пару», не совпадая и не повторяясь в точности. Между всеми элементами этих текстуальных двойников одновременно и слишком много различий, чтобы сразу увидеть их единство, и слишком мало, чтобы от поисков этого единства отказаться.
Есть произведение, во многих отношениях «составляющее пару» к «Тотему и табу», — это «Моисей и монотеизм». Как в первой книге уже до убийства есть отец и сыновья, то есть семья, так и во второй уже до убийства есть история Моисея и моисеева религия, то есть общество. Моисей играет роль, аналогичную роли отца орды. Еврейский народ, лишенный после убийства Моисея-пророка, похож на группу братьев, лишенных отца после убийства в «Тотеме и табу».
Снова интерпретатор заранее постулирует всю семантику, которую коллективное насилие еще только должно породить. Если устранить все смыслы, принадлежащие исключительно «Тотему и табу», с одной стороны, и принадлежащие исключительно «Моисею и монотеизму», с другой, то есть семью в первом случае и народ, нацию, еврейскую религию во втором, то выйдет на свет возможный общий знаменатель двух произведений: метаморфоза взаимного насилия в насилие учредительное, происходящая благодаря убийству, которое теперь будет убийством уже не конкретного персонажа, а все равно кого.
Точно так же, чтобы осуществить синтез двух фрейдовских теорий происхождения инцестуальных запретов, нужно было вынуть коллективное убийство из семейных рамок первой теории и перенести его во вторую.
С этим двойным синтезом фактически совпадают наши гипотезы. Их место — всегда там, где пересекаются предложенные нами толкования Фрейда. Как только появляется учредительное насилие, оно вносит в намеченные у самого Фрейда линии легкие поправки и предстает как их универсальное связующее звено, поскольку оно есть универсальная структурирующая сила.
Таким образом, речь у нас идет не об импрессионистической литературной критике. Не думаю, что я злоупотребляю терминами, утверждая, что сейчас речь идет об объективном исследования, и возможность пройти дальше, чем Фрейд, по его собственному пути озаряет его труды на невиданную прежде глубину. Становится возможно докончить начатые автором фразы, точно сказать, в какой момент, почему и насколько он заблудился. Становится возможным точно определить место этого автора. В «Лекциях о психоанализе» Фрейд подходит настолько же близко к миметической концепции желания, насколько в «Тотеме и табу» или «Моисее и монотеизме» — к учредительному насилию. Во всех случаях дистанция до цели одинаковая, величина промаха одинаковая, местоположение автора неизменно.
Чтобы окончательно отказаться от привязки желания к конкретному объекту, чтобы признать бесконечность миметического насилия, нужно сразу же понять, что безмерный потенциал этого насилия может и должен быть укрощен в механизме жертвы отпущения. Нельзя постулировать наличие в человеке желания, несовместимого с жизнью в обществе, и не предлагать, перед лицом этого желания, чего-то, что обрекало бы его на поражение. Чтобы окончательно избавиться от иллюзий гуманизма, необходимо одно условие, но именно его современный человек и отказывается выполнить: нужно признать радикальную зависимость человечества от религии. Понятно, что Фрейд не склонен это условие выполнять. Узник, вместе со многими, закатного гуманизма, он и не подозревает о колоссальной интеллектуальной революции, которую сам возвещает и готовит.
Как следует представлять себе рождение запрета? Его нужно помыслить наряду с любым другим культурным рождением. Божественная эпифания, повсеместное возникновение чудовищного двойника охватывает общину — как внезапная молния, посылающая свои ответвления вдоль всех линий противостояния. Тысячи разрядов молнии проходят между братьями-врагами — и они отступают, потрясенные [74] . Каким бы ни был предлог конфликтов — пища, оружие, земля, женщины… — антагонисты роняют его из рук и никогда с тех пор в руки не берут. Все, чего коснулось священное насилие, принадлежит отныне богу и тем самым делается предметом абсолютного запрета.
74
В оригинале здесь игра с разными значениями и с внутренней формой глагола interdire «запрещать» и его дериватов. Так, существительное interdit означает «запрет», а причастие interdit имеет два значения: 1) «запрещенный, запретный» и 2) «потрясенный, растерянный». Глагол interdire происходит от лат. interdicere: inter «между» + dicere «сказать». Отсюда авторский акцент на слове между (франц. entre) в этой фразе. (Примеч. пер.)
Отрезвившиеся и напуганные, антагонисты отныне готовы сделать что угодно, лишь бы не впасть снова во взаимное насилие. И они прекрасно знают, что надо делать. Им открыл глаза божественный гнев. Везде, где вспыхнуло насилие, возникает запрет.
Запрет ложится на всех женщин, послуживших предметом соперничества, следовательно, на всех близких женщин — не потому, что им присуща большая желанность, а потому, что они близки, потому, что предложены соперничеству. Запрещение всегда распространяется на ближайших родственниц; но эти внешние границы не обязательно совпадают с реальным родством.
Запреты и по своему принципу, и во множестве своих вариаций не бесполезны. Основанные отнюдь не на химерах, они мешают близким впасть в мимесис насилия. В предыдущей главе мы видели, что первобытные запреты обнаруживают относительно насилия и его плодов такую осведомленность, какая и не снилась нашему невежеству. Причину этого понять несложно. Запреты — это и есть само насилие, всякое насилие предшествующего кризиса, буквально застывшее на месте, стена, повсюду воздвигнутая, чтобы не дать вернуться тому, чем она сама была прежде. Запрет выказывает ту же изворотливость, что и насилие, в конечном счете потому, что запрет и насилие суть одно. Поэтому же иногда запрет играет на руку насилию и усиливает бурю, когда над общиной веет дух головокружения. Подобно всем формам жертвенной защиты, запрет может обернуться против того, что защищает.
Все это подтверждает и дополняет то, что мы уже обнаружили в начале данной работы: сексуальность есть часть священного насилия. Сексуальные запреты, как и все прочие запреты, суть запреты жертвенные; всякая законная сексуальность есть сексуальность жертвенная. Это значит, что, строго говоря, между членами общины невозможна законная сексуальность точно так же, как и законное насилие. У инцестуальных запретов и запретов, наложенных на убийство или ритуальное убиение внутри общины, общий источник и общая функция. Потому они и похожи; во многих случаях, как отметил Робертсон Смит, они точно совпадают.