Наследство Пенмаров
Шрифт:
Я невольно воскликнул:
— Но ведь Хью был хорошим пловцом! Он всегда получал призы за плавание.
Джан-Ив сказал: «Да», и мы замолчали.
Шахта обволакивала знакомой темнотой и успокаивала. Я отвернулся, посмотрел в темноту галереи.
— Ребекка не плавала. Она плескалась у берега с ребенком. Она услышала крик Хью, но…
— Замолчи. — Я повернулся и пошел по галерее к главному стволу. — Не хочу об этом слышать.
Он опять замолчал. За моей спиной эхом раздавались его шаги, а вокруг нас была
Мы шли и шли, молча, просто выходили на поверхность из-под корнуолльского моря.
Наконец я спросил:
— Кто тебя послал?
— Папа.
— Когда новость дошла до Пенмаррика?
— Примерно час тому назад. Джаред Рослин сам приехал и сказал Уильяму. Я в это время был там. После этого Уильям сказал Элис, а Элис — отцу. Потом папа и Уильям уехали на машине в Морву, чтобы повидать Ребекку и побыть с ней, а потом приехала полиция. Они будут проводить дознание, хотя Бог его знает, когда они найдут тело.
Я старался не слушать. Пальцы гладили каменистые стены и деревянные столбы моей шахты, а я старался не думать о море над головой, о бушующих бурунах, смертельно опасных течениях и острых зубцах прибрежных скал. В Корнуолле люди тонут каждый год. Чужаков, туристов, которые либо ничего не знают о корнуолльском море, либо думают, что знают все, — их-то и затягивала бурлящая вода и разбивала о ненасытные скалы. Чтобы утонуть в Корнуолле, нужно либо полнейшее незнание, либо ужасающее тщеславие. Либо ты не знаешь, что существуют течения, либо считаешь, что можешь справиться с любым.
Тщеславие. Не имеет значения, насколько ты любишь жизнь, насколько успешно делаешь деньги, насколько умно ты поступил, чтобы пережить войну без единой царапины; не имеет значения, сколько у тебя талантов, обаяния и хитрости; можно иметь первоклассный интеллект, первоклассную внешность и достаточный потенциал, чтобы преуспеть в любой карьере, но одна-единственная секунда тщеславия может свести все это на нет. Одно-единственное проявление тщеславия, и тебя нет, ты исчез, смыт с лица земли.
— Как жаль, — сказал я своей шахте. — Как чертовски жаль.
— Что ты сказал? — произнес Джан-Ив у меня за спиной.
— Ничего.
По дороге домой я все время думал о Хью, но не о последних годах, когда мы не общались. Я думал о лучших временах, потому что они казались мне более реальными, чем те, что последовали за нашей ссорой. Я бы не стал с ним ссориться, если бы он не покушался на мою шахту; а даже если бы и поссорился, то давно бы простил его и восстановил нашу дружбу, потому что, несмотря ни на что, Хью мне нравился и был единственным братом, чьей дружбы я активно искал. Я не хотел, чтобы между нами вставала шахта. Я не хотел, чтобы все так случилось.
Я ехал по пустоши, светило солнце, колыхался папоротник-орляк, цвел утесник. Когда я приехал на ферму, то объявил новость матери так осторожно, как мог только я, а потом сидел возле нее, страдал из-за ее слез и пытался, как делал уже много раз, занять рядом с нею место отца.
Через месяц нашли тело. На мгновение я запаниковал, потому что подумал, что мне придется ехать на опознание, но в морг поехал отец, и никто не сказал, что мне нужно быть рядом.
Потом были похороны.
Не пойти на них было невозможно.
Похороны старого человека, например, Гризельды, — это просто церемония, конечно, мрачная церемония, но она лишь слегка затрагивает чувства. Когда ты стареешь, то ждешь смерти; ты прожил жизнь, а никто не может жить вечно. Но похороны молодого человека — совершенно другое дело. Похороны моего собственного брата, умершего во цвете лет, не дожив до двадцать восьмого дня рождения, были самой большой мукой, испытанной мною на священной земле.
Это невозможно описать.
Там были все. Даже Мариана приехала из Шотландии с маленьким сыном, а Жанна покинула лондонский монастырь. Отпевание отслужили в Зиллане, а похоронено тело было рядом с могилами деда Лоренса Касталлака и нашего старшего брата Стефена, умершего во младенчестве. Священник, которому в то время было уже за восемьдесят, притом что он по-прежнему выглядел человеком без возраста, был после этого очень добр к матери и посоветовал мне как можно быстрее отвезти ее домой, чтобы она могла успокоиться.
Мать только и могла сказать:
— Все мои мальчики. Мои красивые мальчики. — И она плакала до тех пор, пока лицо ее не исказили морщины и оно не сделалось таким старым и измученным, что она стала выглядеть на свои шестьдесят шесть.
— Но у тебя же есть я, — сказал я, думая ее утешить, но, к моему огорчению, она заплакала еще сильнее.
— Ох, Филип, Филип… — Я едва ее слышал, но вскоре мне уже и не хотелось слушать, потому что в мозгу завертелись ножи памяти, как случалось всегда, когда я видел, что она несчастна, и из темных уголков моего сознания вылезали на свет Божий давно забытые сцены. Я встал, но когда сделал движение, чтобы уйти, она добавила: — Не выбрасывай свою жизнь на ветер, Филип, не теряй времени на шахте, я не вынесу, если и ты погибнешь. Я не знаю, что я буду тогда делать.
Я видел, как она плачет, когда меня забирали от нее и увозили в Алленгейт. Я видел, как она плачет в городском доме в Лондоне в те проклятые короткие каникулы посреди триместра, с которых начался окончательный их разрыв с отцом. Я видел, как она плакала в…
Тут словно какая-то дверца в моем мозгу захлопнулась.
— Мама… — Я услышал свой голос прежде, чем решил, что скажу. Мне пришлось сделать над собой такое усилие, что на лбу проступил пот, и каждый мускул в теле заболел от напряжения. — Мама, послушай, пожалуйста… со мной ничего не случится на Сеннен-Гарт. Ничего. Это моя шахта, поэтому, я уверен, она меня не убьет. Я слишком хорошо ее знаю и люблю. Тебе не надо волноваться о том, что я могу не вернуться с шахты.