Наследство Пенмаров
Шрифт:
— Прости, пожалуйста, прости меня. Я не думал, что эта новость так на тебя подействует: ведь прошло так много времени.
— Да и как ты мог догадаться? — Она уже справилась со слезами и смахивала их рукой. — Я же никогда ничего не говорила. — Через секунду она добавила, взглянув на каминную доску: — Эти смешные часики отсчитывают оставшееся мне время… «Какие невероятно уродливые часы, — говорил он. — Должно быть, это часы твоего мужа». Мы потом над ними смеялись, но я так и не сказала ему, откуда они появились. Я до сих пор его вижу… Ему был всего двадцать один
— Но, мама…
— «Некоторые женщины никогда не меняются», — говорил он, но я ведь могла измениться! Ах, если бы я поняла это раньше… Но я не понимала до тех пор, пока мы не поссорились, а потом было уже слишком поздно. Если бы не Брайтон…
Я завозился с оконной щеколдой, но ее заело. Я взялся посильнее, затряс раму.
— …Мне кажется, я могла бы его вернуть, но после Брайтона я ненавидела его больше, чем любила, и с этим уже ничего нельзя было поделать.
Окно распахнулось. Я перегнулся через подоконник, но все равно слышал ее голос.
— Я не могла забыть Брайтон, — говорила она. — В этом-то и была проблема. Я не могла забыть Брайтон.
Я отошел от окна и направился к двери.
— Я поеду в Зиллан за священником, мама. Мне кажется, ему нужно с тобой побыть.
Я не дал ей возможности возразить. Я выбежал к конюшне, снова оседлал лошадь и через пять минут уже мчался как мог быстро через пустоши туда, где мои родители давным-давно летним днем впервые повстречали друг друга.
Позднее, когда священник ушел, мать сказала, что хочет увидеть тело. Я бы многое отдал, чтобы близко не подходить к Пенмаррику, но поскольку моим долгом было отвезти ее, днем я запряг двуколку и повез мать в Сент-Джаст.
Меньше всего на свете мне хотелось смотреть на тело, лежащее в башенной комнате, но мать не желала оставаться одна, поэтому мне пришлось сопровождать ее по широкой лестнице, галерее и коридору. С каждым шагом я чувствовал, что меня пожирают самые примитивные из страхов: страх смерти, страх вины, страх перед неизвестными темными чувствами, которым я не мог подобрать названия. Я чувствовал, что если увижу тело, меня вырвет, но поскольку я не мог позволить страхам подчинить меня, я прошел за матерью в башенную комнату и заставил себя взглянуть на тело отца.
Я посмотрел на его лицо. Но неожиданно увидел только лицо Джан-Ива, так похожее на лицо отца, лицо Джан-Ива в то утро, когда кровь текла из его разбитой губы, когда он сказал отцовским голосом: «Когда-нибудь ты за это заплатишь». Потом я видел уже только кровь, кровь, струящуюся из губы, пока наконец мне не стало казаться, что самое тело кровоточит, и пол у меня под ногами закачался. Я ощупью выбрался в коридор и прислонился к стене. Когда я смог четко видеть, то понял, что я там не один: там был Адриан и смотрел на меня. Как только я его увидел, то сразу выпрямился, закрыл дверь и смахнул пот со лба.
— Я услышал, что ты здесь, — сказал он, — и подумал, что надо тебе сказать: я сделал все необходимые приготовления. Джан-Ив, разумеется, не в состоянии ничего организовать. — Наши взгляды встретились, и я понял, что он презирает Джан-Ива так же, как и я. — Я собираюсь попросить мистера Барнуэлла, чтобы он провел похороны в Зиллане. Папа всегда говорил, что ему хочется быть похороненным там, вместе с его отцом, и мне кажется, что викарий из Сент-Джаста не обидится.
Я молча кивнул и пошел по коридору.
— Да, кстати, — добавил Адриан стальным голосом. — Никто, кроме тебя и меня, не знает, что было в том письме. Все знают о том, что оно было, но я сказал, что ты просто угрожал ему из-за шахты. Мне думается, было бы неразумным раскрывать его содержание не потому, что письмо очернило бы отца, а потому, что оно гораздо больше очернило бы тебя. Я сжег его. Мне кажется, я поступил правильно.
Я не ответил. Мне нечего было сказать, кроме слов благодарности, но я даже этого не сделал. Я ушел, а когда ковылял по лестнице в холл, то подумал, что никогда во время своих бурных визитов к отцу в Пенмаррик не чувствовал себя настолько им униженным, как теперь, когда он достал меня из могилы и опозорил перед братом, которого я презирал.
Мне не хотелось идти на похороны, но, конечно же, пришлось пойти. Не имело значения, что я терпеть не мог похорон, а в данном случае не испытывал и горя. Я был старшим из оставшихся законных сыновей отца, и мне надо было присутствовать там не только потому, что этого требовали приличия, но и потому, что матери в такое тяжелое время требовалась поддержка. Она даже заранее сказала мне: «Я так рада, Филип, что ты будешь со мной на похоронах», — и после этого я уже ничего не смог сделать, чтобы избежать грядущей муки.
Поэтому я надел черный костюм и галстук и повез ее в Зиллан. Там были все, люди из Корнуолла и из-за Теймара, из Лондона и Оксфорда — люди, которых я никогда не видел, люди низкого происхождения тоже там были; все отцовские арендаторы пришли из Сент-Джаста, все слуги из Пенмаррика, даже Рослины пришли из Морвы. Церковь и кладбище переполнились людьми, везде были цветы, невероятного размера венки, роскошные букеты, даже букетики диких цветов; все было красиво, пахло и умирало, и этот запах умирающих цветов заполнял церковь, висел в тихом сентябрьском воздухе.
Были корреспонденты из газет, репортер из «Таймс» хотел узнать подробности о его работе, а мне нечего было сказать им. Я мог только сказать: «Я не историк. Я ничего об этом не знаю», — но на самом деле я имел в виду: «Мы не общались. Его работа значила для меня не больше, чем моя — для него», — но никто этого не понимал, никто из чужих не знал, что произошло между нами. Его издатели пожимали мне руку, говорили, как они скорбят, но я был нем; мне нечего было сказать.
— Какой это был удивительный человек! — сказал один из его оксфордских друзей. — Его будет нам очень не хватать.