Настанет день
Шрифт:
— Что ты думаешь о Чикаго? — спросил Лютер.
— Про беспорядки?
Лютер кивнул.
— Думаю, чертовски жаль, что порешили всего пятнадцать белых.
— А про Вашингтон?
— Ты куда клонишь?
— Уж побалуйте меня ответом, мистер Поулсон.
— Вашингтон? Да то же самое. Но зря ниггеры не отбивались. У тех, в Чикаго, духу хватило.
— В своих путешествиях я проезжал через Ист-Сент-Луис. Два раза.
— Да? И что там?
— Один пепел, — ответил Лютер.
Дымарь слегка побарабанил
— Ты ведь не убивать меня пришел, а?
— Не-а, не убивать. — Лютер щелкнул по пакету, и из него вылезла пачка денег, туго перетянутая красной резинкой. — Тут тысяча долларов. Половина того, что я тебе, по моим прикидкам, должен.
— За то, что ты меня не прикончишь?
Лютер покачал головой. Опустил пистолет, положил на стол и толкнул его по скатерти вперед. Откинулся на спинку стула.
— За то, что ты не прикончишь меня.
Дымарь не стал сразу хватать пистолет. Он глянул на оружие, склонив голову набок, потом наклонил ее в другую сторону, чтобы внимательно посмотреть на Лютера.
— Мне надоело, что наши убивают наших, — произнес Лютер. — С меня хватит. Наших и так достаточно убивают белые. Не желаю я больше в этом участвовать. А если ты хочешь и дальше во всем этом жить, пришей меня на месте — и получишь эту тысячу. Не станешь — получишь две. Хочешь, чтоб я помер? Так вот он я, сижу здесь и говорю — валяй, жми на этот паршивый спуск.
Дымарь уже стискивал пистолет в руке. Лютер и не видел, как тот его схватил, но ствол теперь смотрел прямо Лютеру в правый глаз. Большим пальцем Дымарь взвел курок.
— Видать, ты меня путаешь с кем-то, у кого имеется душа, — проговорил он.
— Видать.
— И ты небось думаешь, что я не из тех, кто прострелит тебе сейчас этот глаз, потом пойдет на соседнюю улочку и трахнет твою бабу в задницу, перережет ей глотку и сварит суп из ее младенчика.
Лютер ничего не ответил.
Дымарь провел дулом по его щеке. Поскреб мушкой Лютеров висок, обдирая кожу.
— Ты, — произнес он, — больше не станешь связываться ни с какими собирателями ставок, ни с какими любителями дури. Ты будешь подальше держаться от ночной жизни Гринвуда. Далеко-далеко. Ты никогда не войдешь в заведение, где я могу с тобой столкнуться. А если решишь вдруг бросить своего малыша, потому что простая жизнь для тебя слишком, на хрен, проста? Так я тебя поймаю и неделю буду резать на кусочки, а потом уж дам подохнуть. У вас имеются возражения по части каких-либо пунктов данного контракта, мистер Лоуренс?
— Никаких, — ответил Лютер.
— Закинешь остальные мои две тысячи в бильярдную, завтра днем. Парню по имени Родни. Он выдает клиентам шары. Не позже двух часов. Усек?
— Не две тысячи. Одну.
Дымарь воззрился на него, прикрыв глаза.
— Ладно, две, — сказал Лютер.
Дымарь поставил пистолет на предохранитель и отдал Лютеру. Тот взял его и убрал в пальто.
— А теперь проваливай из моего дома, Лютер.
Лютер встал.
Когда он дошел до кухонной двери, Дымарь произнес:
— Ты хоть понимаешь, что тебе больше никогда в жизни так не повезет?
— А то.
Дымарь закурил.
— Тогда проваливай и больше не греши, оглодыш.
Вот и Элвуд-авеню. Лютер поднялся на крыльцо своего дома. Заметил, что перила облупились. Надо бы их перекрасить. Завтра — первым делом.
Но вот сегодня…
Для этого нет слов, думал он, открывая внешнюю дверь, затянутую сеткой. Внутренняя тоже оказалась не заперта. Десять месяцев прошло с той жуткой ночи, когда он уехал. Десять месяцев. Таскался по железкам, прятался, пытался быть другим человеком в том чужом городе далеко на севере. Десять месяцев вдали от того, что составляло единственный смысл его жизни.
В доме никого. Он остановился в маленькой гостиной, посмотрел в кухню, на заднюю дверь. Дверь открыта, и слышно, как скрипит, натягиваясь под ветром, струна для сушки белья. Он решил, что ему надо бы заняться и этим, капнуть в колесико масла. Он прошел через гостиную на кухню, ощутил там запах маленького ребенка, запах молока.
Он ступил на заднее крыльцо. Она как раз наклонилась к корзине, чтобы вынуть очередную выстиранную вещь. Но тут она подняла голову. И посмотрела. На ней была темно-синяя блузка и выцветшая домашняя юбка, желтая, ее любимая. У ног ее сидел Десмонд, сосал ложечку и пялился на траву.
Она прошептала:
— Лютер.
И все прежние мучения так и хлынули ей в глаза, вся печаль и боль, что он причинил ей, все страхи и волнения. Сможет ли она снова открыть ему сердце? Снова в него поверить?
Лютеру захотелось, чтобы глаза у нее стали другие, и он вложил в свой взгляд всю свою любовь, всю свою решимость, всю свою душу.
Она улыбнулась.
Просто не верится. Господи помилуй.
Она протянула ему руку.
Он пересек двор. Упал перед ней на колени, взял ее руку, поцеловал. Обхватил ее за пояс, заплакал, уткнувшись ей в юбку. Она тоже опустилась на колени, и целовала его, и плакала, и смеялась, оба они плакали и смеялись — ну и картинка, рыдают, хихикают, сжимают друг друга в объятиях, целуются, и на языке — вкус смешавшизся слез.
Тут Десмонд тоже начал плакать. Просто заревел, чего уж там. Лютеру словно гвоздем ткнули в ухо.
Лайла отклонилась.
— Ну-ка?
— Чего — ну-ка? — не понял он.
— Успокой его.
Лютер глянул на это крошечное существо, сидящее на траве: прямо-таки заходится, глаза красные, из носу течет. Он наклонился, поднял его, прижал к плечу. Он был горячий. Горячий, как чайник в полотенце. Лютер никогда не знал, что человеческое тело может испускать такой жар.