Насупротив!..
Шрифт:
– Ах черт ты проклятый! – заорала с невыразимым азартом бабенка. – Ах ты, нехристь поганая! Собаку убил, вот я ребят вышлю – они те бока-то намнут…
Я скорыми шагами удалялся от сего прекрасного сельского убежища.
– А, идол ты эдакой, – собак бить стал. Моли бога, что ушел далеко, я бы тебе… – кричал за мной сам домохозяин.
Я очень хорошо знаю толк в степных идиллиях, чтобы нисколько не возмутиться незаслуженною бранью, которою осыпала меня красная рубаха, – и шел искать себе более гостеприимного крова.
Мальчишки, встретившие меня в начале села, между тем уже предупредили меня. Я очень явственно слышал, как они, разбегаясь по сельским улицам и переулкам, орали во все свои звонкие горла:
– Собирайтесь, братцы, цыцарцы в село идут!
– Пусти, хозяин, ночевать, – спрашиваюсь я у мужика, сидевшего на завальне первой избы.
Не ответив мне ни одного слова, мужик торопливо вскакивает с места и скрывается в сени. Я иду за ним, но дверь затворяется – и я имею наслаждение слышать, как щелкнула перед самым моим носом ее железная запорка.
Вслед за мной раздается хлопанье избяного окошка. Из него любопытно высовываются несколько женщин.
– Этот? – спрашивают они у кого-то внутри избы, показывая на меня пальцами.
– Он и есть! – отзывается им мужской голос. – Откуда только наносит их к нам – короткохвостых?.. Пойти лошадей посмотреть, целы ли! Не сцарапал бы их цыцарец-то!..
– Пойдемте-ка и мы, бабы, взглянем, не намазал ли он стены либо плетня чем-нибудь. У них составы таки есть: намажет стену с вечера, а утром, только что солнце пригреет, стена-то и загорится.
На другой завальне сидят два мужика и женщина. Они бойко толкуют о чем-то. Женщина громко хохочет, слушая их.
– Пустите ночевать, братцы! – обращаюсь я к ним.
– Што?
– Ночевать пустите.
Мужики смотрят на меня, как на такого человека, который вдруг ни с того ни с сего дал им по самой ошеломляющей оплеухе. Бабенка, сидевшая с ними, видимо лопается, стараясь удержаться от смеха.
– Чужаки мы сами здесь, милый человек! У приятеля сидим. А ты вон на постоялом дворе поди попросись. Может, и пустят.
– А где же тут постоялый двор?
– А вон насупротив-то!
Я иду насупротив, а благоухающая вечерним запахом трав и дерев сельская улица оглашается басистым хохотом мужиков, пославших меня насупротив, которому дружно вторит тонкий и неистово радостный хохот бабы. На крыльце насупротив сидит пожилая женщина и кормит довольно взрослого ребенка.
– Бог в помощь, милая! – желаю я ей.
– Спасибо, касатик! Што тебе надоть? У меня ничем-ничего нет. Водицы испить дам, коли хочешь.
– Ночевать пусти, тетка, у тебя постоялый двор. Мне вон те мужики сказывали.
– Что ты им веришь-то, зубоскалам! Они тебя на смех поднимают – рази не видишь? Вот постоялый двор-то где, насупротив. А я, кормилец, одна с малыми детьми ночую. Мужики в поле, рабочей порою, живут. Так мне, женское дело, как же тебя ночевать пустить? Соседи смеяться станут…
Резонно! Пойду еще насупротив.
– Милый! – говорит резонная женщина своему ребенку, указывая на меня. – Вот они какие, цыцарцы-то, бывают – гляди! Они умеют глаза отводить. Они и малых ребят крадут. Он вот возьмет тебя и спрячет, – все будут видеть, как он тебя спрячет, а сыскать нельзя…
Ребенок пристально смотрел на меня, – и думаю, что он совершенно мог запомнить, какие бывают цыцарцы, и положительно ручаюсь, что, взрослый, он тоже, как и мать, едва ли пустит к себе ночевать кого-нибудь из короткохвостых.
Из окна следующего насупротив светится приветливый огонек. На крыльце никого нет, кроме злой собаки, пропустившей меня через крыльцо тогда только, когда я ломанул ее вдоль боков своей толстой палкой.
Только что вошел я в избу, ужинавшее семейство несколько секунд смотрит на меня с недоумением, а потом, по сигналу будто чьему, вдруг разражается хохотом.
– Цыц! – грозно прикрикивает на семьян седой большак, сидящий под самыми образами в переднем углу.
Все умолкает от этого повелительного, строгого «цыц!».
– Што тебе надоть? – спрашивает он у меня.
– Ночевать проситься пришел. Нигде не пускают. Семейство, очевидно, не смеется потому только, что боится другого «цыц!». Впрочем, младшие из его чинов не сдерживаются и потихоньку хихикают и перешептываются, во все глаза осматривая меня.
– Негде у нас ночевать. А коли голоден, – сурово говорит большак, – скажи, я тебе велю щей влить и хлеба дать…
– Спасибо за ласку. Ты ночевать-то пусти, а там я уж за все заплачу.
– Буде разговаривать-то по-пустому. Заплачу!.. Влей ему щей, Агафья! Поешь да ступай с богом! Ныне в поле тепло.
Я вижу, что мне еще предстоит идти в другой насупротив, потому что у большака при дальнейших моих просьбах начинают хмуриться сердитые брови…
– Где тут у вас постоялый двор есть? Меня все обманывают. Не хотят отчего-то правды сказать.
– И там не пустят… – уклончиво отвечал старик.
Я отправляюсь на божию волю искать постоялого двора. Наконец вот он – этот новый сруб из толстых сосновых бревен, с пучком серебряного ковыля над красным крыльцом, с ставнями, выкрашенными зеленою краской, с растворчатыми окнами, с скрипучими воротами и с огромными сараями, которые в вечернем мраке рисуются такими грозными крепостными валами.
Вхожу в избу, извозчиков никого нет. Из-за перегородки виднеется половина бабы, другая половина которой уткнулась в широкое отверстие русской печи. У стола пред фонарем сидит дремлющий хозяин.