Наталья Гундарева
Шрифт:
В журнале «Москва» был опубликован роман «Мастер и Маргарита», и тема «двух людей, спасенных любовью», приобрела уже иной масштаб. Это – с одной стороны. С другой же – по Европе прокатились недовольства и открытые бунты, а 21 августа 1968 года наши танки вошли в Прагу. Новая волна эмиграции приобретала размах, скрыть который или отмахнуться от которого с равнодушием было уже невозможно. Был выдворен из страны А. И. Солженицын, уехали Владимир Максимов, Анатолий Гладилин, Александр Галич, почти насильно был изгнан организатор неформальных выставок, коллекционер Александр Глезер, покинул страну Юрий Любимов, умер Александр Трифонович Твардовский... Начиналась какая-то совершенно новая эпоха, которую не мог не ощутить театр и такой крупный режиссер,
В «Режиссерских тетрадях» А. А. Гончарова, переработанных и изданных в 1997 году, читаем: «Жанр спектакля я определил как библейскую притчу. В пьесе автор довольно часто устами разных персонажей цитирует Библию, почти каждому „сну“ предшествует библейское изречение, и бегство – оно тоже древнее действие, люди „бегут“ с тех пор, как они стали жить.
Исследование «бега» в жанре библейской притчи с элементами фантасмагории – решению этой задачи и должен быть подчинен поиск сценического изложения, отбор выразительных средств... «Бег» – именно продолжение «Турбиных», но продолжение в другой ипостаси, авторскую симпатию даже к жестокому Хлудову убрать невозможно. Турбины боролись, у них еще была надежда, поэтому их борьба (по крайней мере, для них самих) была вполне целесообразна. Герои «Бега» уже не борются, они бегут и сами не видят смысла в своем стремлении. Бежать нельзя, но и не бежать – значит погибнуть! Булгаков прекрасно понимал драматизм этой ситуации. Не случайно Сталин писал: «Это обеление белого движения», и, кстати, был прав».
Именно потому и выходили в интерпретации Театра им. Вл. Маяковского на первый план не «люди в военной форме», а штатские и потому поневоле попадающие в жернова истории Голубков, Серафима. И – Люська, чью подлинную трагедию Наталья Гундарева трактовала в спектакле с поразительной мощью.
Каким-то непостижимым образом в тех трех сценах, в которых Михаил Булгаков выводил свою героиню отнюдь не первого плана в итоговых, по сути, сценах существования Люськи на том или ином этапе ее жизненного пути, Наталья Гундарева умудрялась обрисовать тот отрезок биографии, что этому эпизоду предшествовал.
Вот первая сцена, когда, еще не видя Люськи под сводами церкви, где прячутся от красных Голубков, Серафима, архиепископ Африкан и переодетый беременной женой учителя генерал Чарнота, мы слышим ее голос: «Гриша! Гри-Гри!..» – а следом врывается и она сама в бурке и папахе, с ногайкой в руках, не остывшая от боя, вся как натянутая струна. И за бурными объятиями, плещущейся в глазах радостью, неподдельным счастьем встречи с любимым и единственным – целая история жизни молодой женщины, воспитанной без излишней строгости, в романтических традициях, когда любовь к молодому генералу не может быть настоящей, если она не опалена общим боевым задором, разделенными идеалами, одной на двоих тяжкой военной жизнью...
И не важно, насколько значительны для Люськи идеалы и смысл «белого движения», – она безгранично предана тому, кто этому движению служит верой и правдой. Это – главное.
Вторая сцена – итог горестных константинопольских будней с их нищетой, унизительным голодом, изнуряющей жарой. Но главное – с ощущением бессмысленности бытия, разрушением всех иллюзий. Как у каждой романтически настроенной женщины, у Люськи эти ее иллюзии разрушаются бурно, сверхболезненно. И за ее злостью, отчаянием мы словно видим, прочитываем, как в первые дни, недели, месяцы разлуки с родиной она пыталась утешить Чарноту своей жертвенной любовью, влить в него свою энергию, волю к жизни, но постепенно осознала, что романтизм выдохся, а под ним оказалась не плодородная почва для заботливого выращивания новых идеалов,
Оттолкнувшись от слов А. А. Гончарова: «Если первая моя постановка в Театре имени Ермоловой была драмой, то сейчас в спектакле я сознательно гиперболизирую события, усиливаю гротесковую линию, гоголевскую интонацию, столь характерную для творчества Михаила Булгакова», – многие критики и в Люське Натальи Гундаревой стремились едва ли не в первую очередь увидеть гротесковые черты. «В бесшабашном и удалом казаке, каким впервые в вихревом ритме появляется Люська, угадываются смелые и веселые гоголевские парубки, а в Люське, гневно отчитывающей проигравшегося на тараканьих бегах Чарноту, можно разглядеть черты какой-нибудь сварливой тетки с хутора близ Диканьки», – пишет В. Дубровский.
Наверное, есть в этих словах определенная доля истины. Но – лишь доля. Потому что не гротесковая окраска важна была для актрисы в характере ее героини, а та совершенно особая эстетика, та внутренняя энергетика, что свойственна бегунам на длинные дистанции, когда человек в состоянии непрекращающегося действия, процесса испытывает самые разнородные ощущения. И только со стороны это может показаться смешным или забавным, когда на бесстрастном лице бегуна внезапно начинают проявляться то упоение, то первые признаки усталости, то равнодушное отупение, то проблески уверенности в победе...
Со стороны это нередко воспринимается гротесково, недаром карикатуристы давно уже избрали одним из излюбленных своих сюжетов именно спорт. Но для самих спортсменов забавного здесь мало, как, впрочем, и для их болельщиков. А разве критик – не болельщик? И, может быть, неудовлетворенность Натальи Гундаревой своей работой в «Беге» в значительной степени была обусловлена именно реакцией критиков, писавших, что в Люське актриса «создала три непохожих и разных характера», перевоплощаясь в каждый из них «легко и органично»?
Она создавала и создала один характер. В непрерывном и жестко обоснованном развитии от романтически настроенной, переполненной до краев любовью юной девушки до разочаровавшейся во всем, предельно отчаявшейся женщины, сознательно, словно мстя себе самой, избравшей сытую и благополучную жизнь.
И третья, последняя из отпущенных М. А. Булгаковым Люське сцен, была исполнена острого драматизма. Минимум текста, максимальное внутреннее напряжение – такова Люси Фрежоль, спускающаяся по лестнице из спальни в комнату, где всю ночь шла игра. Ничто не дрогнуло в ее красивом надменном лице, когда она увидела Чарноту в лохмотьях и галошах, только на миг запрокинулась голова (вновь – жест, подсмотренный актрисой на вокзале в Ленинграде; жест, не дающий слезам пролиться, останавливающий их!). С достоинством, легким кивком головы попрощавшись с Чарнотой и Голубковым, Люси Фрежоль со свечой вновь поднимается по лестнице в спальню, но, не выдержав этого нечеловеческого напряжения, распахивает окно и, вновь превратившись в Люську, звонким, чуть срывающимся голосом кричит: «Чарнота!.. купи себе штаны!» – в выкрике имени того, кого она так беззаветно любила, такая боль, такое страдание, словно она сейчас бросится прямо из окна особняка Корзухина в объятия своего Гри-Гри, все забыв и простив. Но – пауза и «купи себе штаны!», слова, за которыми слышны совсем другие: «Прости и забудь. Нет! – никогда не забывай...»
Когда-то в нашей беседе для журнала «Литературное обозрение» Наташа сказала, какой она видит Люську в этой парижской сцене.
«По анфиладе комнат корзухинского особняка несется на метле Люська в развевающемся пеньюаре, потом останавливается у письменного стола, выхватывает из ящиков какие-то бумаги, рвет их мелко-мелко и разбрасывает с галереи. Бумажки падают, кружась, а Люська сбегает по лестнице вниз и ловит их, как снег. И для нее вся прошлая жизнь – на скаку, под снегом, по России – и есть существующая реальность. Люська поняла это жестоко и трезво, когда остановилась. Когда кончился ее „бег“».