Nature Morte. Строй произведения и литература Н. Гоголя
Шрифт:
Можно те же грамматические ошибки Гоголя объяснять «незнанием». И этого было бы вполне достаточно. Тем более, известно, что он был готов исправлять их. Но если эта неправильная грамматика – и гоголевское косноязычие в целом – приобрела в его письме доминирующее значение, а в этом мы привыкли видеть удивляющую до сих пор особенность его языка, – тогда что? Ведь грамматика контролирует все причинно-логические связи языка, она принуждает к литературному стандарту употребления речи и письма. Иначе у Гоголя: высказывание ставится в зависимость от словечек, которые, в сущности, отменяют всякий смысл, грамматически и синтаксически сообщаемый. Известная «неграмотность» Гоголя, от которой он, как известно, с трудом избавлялся (не без помощи высокопоставленных ученых друзей, издателей его произведений), оказалась не недостатком, а преимуществом: одним из поводов активного изобретательства собственного языка, некоего проекта новояза внутри пушкинского литературного языка [78] .
78
Ср.: «Стиль Гоголя – мимо грамматики: до и после; грамматика некто в сером: стоит и уличает; а Гоголь и без нее – великий стилист; стиль не обусловлен грамматикой…» (Белый А. Указ. соч. С. 282.)
В результате – следующий вывод: необычность литературы Гоголя может быть отчасти объяснена тем, что он попытался привить великорусскому языку малороссийский диалект [79] . И получал все эффекты стиля именно за счет использования разрыва-пропасти, что открылся между языками: другим (или малым) и великим. Отношение между стандартом пушкинского литературного языка (а это корпус необходимых правил письма) и диалектом (искусством «сказа/сказывания», «детской наивной байкой» и подвижной поэтической речью, свободной от диктата нормы) может быть понято только с точки зрения единой политики имперского языка. Малые языки всегда составляли части имперского, были включены в него, но на правах языков
79
Свое отношение к идеалу «русского литературного языка» Гоголь выразил предельно точно: «Впрочем, если слово из улицы попало в книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и, прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что не захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений, по-французски в нос и картавя, по-английски произнесут как следует птице и даже физиономию сделают птичью и даже посмеются над тем, кто не сумеет сделать птичьей физиономии; а вот только русским ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для себя на даче избу в русском вкусе. Вот каковы читатели высшего сословия, а за ними и все причитающие себя к высшему сословию! А между тем, какая взыскательность! Хотят непременно, чтобы все было написано языком самым строгим, очищенным и благородным, словом, хотят, чтобы русский язык сам собою спустился вдруг с облаков, обработанный как следует, и сел бы им прямо на язык, а им бы больше ничего, как только разинуть рот да выставить его». (Гоголь Н. В. Собрание сочинений. Том 5 («Мертвые души»). С. 164.)
80
Об этом можно найти множество свидетельств в переписке Гоголя.
Еще раз хочу повторить, что в нашем определении другая литература – та, которая пытается индивидуализировать язык, приспособить его к собственным нуждам автономии и протеста, даже под угрозой потерять смысл, стать маргинальной, даже заживо погребенной своим временем. И это действие политическое – вызов доминирующему культурному стандарту языка (тому, которому все следуют и понимают). Правда, различие между великой имперской и другой литературами кажется иногда относительным, поскольку язык Толстого, Тургенева, Бунина, Чехова или Куприна не исключает эксперимент, например, тематическую или предметную новизну. Однако великая литература в отличие от малой не рискует делать ставку на автономизацию литературного произведения, она блюститель канонов и стандартов русской языковой практики. Такой эксперимент ограничил бы ее мировоззренческие, стилевые и жанровые возможности. Напротив, экспериментирующая, другая литература создает язык, который отрицает общепринятое понимание образца, и, возможно, весь эксперимент обращен к разрушению, иногда вполне осознанному, удобопонятности мировой (или региональной) языковой модели. Известны прекрасные образцы футуристической, дадаистско-сюрреалистической атаки. Другая литература – не та, которая желает стать великой и имперской (хотя Гоголю и Достоевскому часто приписывают такое желание), а та, которая не может быть иной, т. е. она может быть только другой, индивидуализирующей опыт, как будто общий для всех, на самом деле так и остающийся невостребованным. В центр общего массмедийного интереса ей не попасть, она занимает место на культурной периферии, и оно неизменно.
II. Число и ритм
1. Экономия письма
Разобьем процесс рождения произведения на несколько стадий по аналогии с шаманским сеансом гадания (или колдовской игры в куклы). Пускай произведение (на первой стадии) представляет собой пустую корзину, олицетворяющую изначальный хаос. Гадальщик берет корзину, в которой собраны как попало разные магические фигурки, олицетворяющие страсти, правила поведения, поступки (числом от 20 до 30 и больше). Сначала фигурки несколько раз подбрасываются, потом изучаются только те из них, которые оказались наверху (подобно тому, что происходит при выпадении чисел в лотерее, на рулетке или в картежной игре). Если же при следующем подбросе опять выпадают те же самые, то это значит, что не только они сами, но и их отношения с другими фигурками имеют смысл и скрытое тайное значение. «Гадальщик исследует три или четыре верхних предмета – по отдельности, в сочетании и по их относительному месту (высоте) в куче. Прежде чем начать подбрасывание, он задает своему аппарату (корзине) вопрос. Затем он трижды совершает подбрасывание, после каждого раза перекладывая несколько верхних предметов в низ кучи, прежде чем начать новое подбрасывание. После третьего подбрасывания он задает своим консультантам вопрос, который был задан ему самому, как утверждают ндембу, посредством распределения предметов в корзине. Если один и тот же предмет три раза подряд оказывается наверху, то одно из его различных значений признается несомненной частью ответа, который ищет гадальщик» [81] . Итак, от первой стадии, стадии заполнения, когда корзина еще беспорядочно заполнена фигурками, переходим ко второй – стадии отбора. Фигурки отбираются на основе принципа случайного повторения (выпадения «счастливого» числа). Нужно подбрасывать несколько раз (число подбросов оговаривается заранее), чтобы группа фигурок организовалась в коллекцию, а их внутренние связи установились бы имманентным образом. И, наконец, третья – стадия оживления. Поскольку каждая фигурка имеет постоянные «качества», то вместе с другими она образует конфигурацию, сцену, получающую значение ответа на вопрос.
81
Тернер В. Символ и ритуал. М.: Наука, 1983. С. 51–52.
Сравним теперь все сказанное с правилами письма, которых, как советует Гоголь, следует придерживаться начинающему автору. Совпадение поразительно. Эти правила просты:
«Словом, как делал Пушкин, который, нарезавши из бумаги ярлыков, писал на каждом по заглавию, о чем когда-либо потом ему хотелось припомнить. На одном писал: русская изба, на другом: Державин, а на третьем имя тоже какого-нибудь замечательного предмета, и так далее. Все эти ярлыки накладывал целою кучею в вазу, которая стояла на его рабочем столе; и потом, когда случалось ему свободное время, он вынимал наудачу первый билет; при имени, на нем написанном, он вспоминал вдруг все, что у него соединялось в памяти с этим именем, и записывал в нем тут же, на том же билете, все, что знал. Из этого составились те статьи, которые напечатались потом в посмертном издании его сочинений, которые так интересны именно тем, что всякая мысль его там осталась живьем, как вышла из головы» [82] .
82
Переписка Н. В. Гоголя. Т. 2. (Письмо к С. А. Аксакову от 10 (22) декабря 1844 года.) С. 58.
И далее, более пространное продолжение:
«Сначала нужно набросать все, как придется, хотя бы плохо, водянисто, но решительно все, и забыть об этой тетради. Потом через месяц, через два, иногда и более (это скажется само собою) достать написанное и перечитать: вы увидите, что многое не так, много лишнего, а кой-чего недостает. Сделайте поправки и заметки на полях – и снова забросьте тетрадь. При новом пересмотре ее новые заметки на полях, и где не хватит места – взять отдельный клочок и приклеить сбоку. Когда все будет таким образом исписано, возьмите и перепишите тетрадь собственноручно. Тут сами собой явятся новые озарения, урезы, добавки, очищения слога. Между прежних вскочат слова, которые необходимо там должны быть, но которые почему-то никак не являются сразу. И опять положите тетрадку. Путешествуйте, развлекайтесь, не делайте
83
Вересаев В. Гоголь в жизни. С. 421.
Итак, следует нарезать ярлыков с названиями нужных тем, затем собрать их в кучи («как это делал Пушкин») и оставить, а через некоторое время по мере надобности брать какой-нибудь ярлык наугад и записывать на нем все, что в данное мгновение приходит в голову. Затем повторить операцию, и так до тех пор, пока каждый из ярлыков не будет нагружен достаточным материалом. Только собранное в кучу может быть предуготовлено к переписыванию. Но собранное не приведено в порядок, а так и оставлено в своей первоначальной свободе и случайности: как собрано, так и выставлено. А что такое переписывание? Это поиски нужного ритма, желательно, для каждой вещи и персонажа (хотя это было невыполнимым условием для Гоголя). Переписывание – вот настоящая страсть Гоголя. Современники сообщают: «“Литургия” и “Мертвые души” были переписаны набело его собственною рукой, очень хорошим почерком. Он не отдавал своих сочинений для переписки в руки других: да и невозможно было бы писцу разобрать его рукописи по причине огромного числа помарок. Впрочем, Гоголь любил сам переписывать, и переписывание так занимало его, что он иногда переписывал и то, что можно было иметь печатное. У него были целые тетради (в восьмушку почтовой бумаги), где его рукой каллиграфически были написаны большие выдержки из разных сочинений…» [84] . За копированием и переписыванием с каллиграфическим усердием – несомненный психотерапевтический эффект.
84
Письмо к С. А. Аксакову от 10 (22) декабря 1844 года.) С. 485.
В другом месте: «Часто приходя звать его к обеду, я с болью в сердце наблюдала его печальное, осунувшееся лицо; на конторке, вместо ровно и четко исписанных листов, валялись листки бумаги, испещренные какими-то каракулями; когда ему не писалось, он обыкновенно царапал пером различные фигуры, но чаще всего – какие-то церкви и колокольни». (См. также: Эпштейн М. Князь Мышкин и Акакий Башмачкин. К образу переписчика / М. Эпштейн. Парадоксы новизны. М.: Советский писатель, 1988. С. 65–80.)
И вот на что еще следовало бы обратить внимание.
Интерес Гоголя к мировой истории и географии может быть объяснен радостью переписывания, повторением чужих ритмов. Ведь никакая «жизненная история» им не разрабатывается, она сразу и целиком дана (в виде происшествия); остается лишь собрать соответствующий материал, отображающий ее основные линии, и подготовиться к переписыванию. Не писать, а именно пере– писывать, покорно следуя раз открытому ритмическому образцу. Да разве иным способом можно было бы освоить этот громадный исторический материал? Только телесное вживание в некий ритм исторического и географического письма был надежным средством обретения знания.
Можно ли исчислить силы хаоса, упорядочить их и создать единый строй сил – Произведение? Вправе ли мы поставить вопрос о числе ритмическом, не о количественном принципе организации образов кучи? Ведь куча – не просто хаотическое и беспредельное состояние бытия, и не однородная масса вещества с неопределенными границами, но устойчивое множество различного, чье единство поддерживается неизменными ритмическими характеристиками. Если куча исчислима, то, значит, должен быть закон или хотя бы правила исчисления. Допустим, что количество элементов (единиц или фрагментов), образующих кучу, не должно превышать определенное число. Что же это за число? Можно назвать это воистину магическое число: это 7 (+/-2). Конечно, невозможно даже отчасти воспроизвести громадный материал мировых культур, так или иначе затрагивающий сакральные аспекты числа 7. Но сакральное и символическое в данном горизонте анализа несущественны. Мы можем предполагать, что гоголевская литература включена в общую стратагему мифотворчества и, конечно, соединена с сакральными числовыми комплексами. Наша задача ограничена оперативными, «стилевыми» качествами числа 7 (-/+ 2). Ведь именно такое число повторений необходимо Гоголю-автору, чтобы переписать/доработать текст, превратить его в законченное произведение (готовое к печати). Именно это число требуется, чтобы тщательно, располагая по «отдельным кучам», составить экономию хозяйственной жизни.
Приведем примеры (выделяя используемый в данной фразе ряд числа):
«В других местах все почти плетень; посреди площади самые маленькие лавочки; в них всегда можно заметить связку баранков (1), бабу в красном платке (2), пуд мыла (3), несколько фунтов горького миндалю (4), дробь для стреляния (5), демикотон (6) и двух купеческих приказчиков, во всякое время играющих около дверей в свайку (7)».
«Обед был чрезвычайный: осетрина (1), белуга (2), стерляди (3), дрофы (4), спаржа (5), перепелки (6), куропатки (7), грибы (8) доказывали, что повар еще со вчерашнего дня не брал в рот горячего, и четыре солдата, с ножами в руках, работали, на помощь ему, всю ночь фрикасе и желе. Бездна бутылок, длинных с лафитом (1), короткошейных с мадерою (2), прекрасный летний день (3), окна, открытые напролет (4), тарелки со льдом на столе (5), растрепанная манишка у владетелей укладистого фрака (6), перекрестный разговор, покрываемый генеральским голосом и заливаемый шампанским (7), – все отвечало одно другому» [85] .
«Городничий давал ассамблею! Где возьму я кистей и красок, чтоб изобразить разнообразие съезда и великолепное пиршество? Возьмите часы, откройте их и посмотрите, что там делается? Не правда ли, чепуха страшная? Представьте же теперь себе, что почти столько же, если не больше, колес стояло среди двора городничего. Каких бричек и повозок там не было! Одна – зад широкий, а перед – узенький (1); другая – зад узенький, а перед широкий (2). Одна была и бричка и повозка вместе (3); другая ни бричка, ни повозка (4); иная была похожа на огромную копну сена, или на толстую купчиху (5); другая на растрепанного жида, или на скелет, еще не совсем освободившийся от кожи (6); иная была в профиле совершенная трубка с чубуком (7); другая была ни на что не похожа, представляя какое-то странное существо, совершенно безобразное и чрезвычайно фантастическое (8). Из среды этого хаоса колес и козел возвышалось наподобие кареты с комнатным окном, перекрещенным толстым переплетом, кучера в серых чекменях (1), свитках (2) и серяках (3), в бараньих шапках (4) и разнокалиберных фуражках (5), с трубками в руках (6), проводили по двору распряженных лошадей (7). Что за ассамблею дал городничий!» [86] .
«Все были такого рода, которым жены в нежных разговорах, происходящих в уединении, давали названия: кубышки (1), толстунчика (2), пузантика (3), чернушки (4), кики (5), жужу (6) и проч.» [87] .
«Галопад летел во всю напропалую: почтмейстерша (1), капитан-исправник (2), дама с голубым пером (3), дама с белым пером (4), грузинский князь Чипхайхилидзе (5), чиновник из Петербурга (6), чиновник из Москвы (7), француз Куку (8), Перхуновский (9), Беребендеровский (10) – все поднялось и понеслось…»
«Наконец, бедный Акакий Акакиевич испустил дух. Ни комнаты, ни вещей его не опечатывали, потому что, во-первых, не было наследников, а во-вторых, оставалось очень немного наследства, именно: пучок гусиных перьев (1), десть белой казенной бумаги (2), три пары носков (3), две-три пуговицы (4), оторвавшиеся от панталон (5), и уже известный читателю капот (6)» [88] .
«…стал показываться по ночам мертвец в виде чиновника, ищущего какой-то утащенной шинели и под видом стащенной шинели сдирающий со всех плеч, не разбирая чина и звания, всякие шинели: на кошках (1), на бобрах (2), на вате (3), енотовые (4), лисьи (5), медвежьи шубы (6) – словом, всякого рода меха и кожи, какие только придумали люди для прикрытия своей собственной» [89] .
«Множество картин было разбросано совершенно без всякого толка; с ними были перемешаны и мебели, и книги с вензелями прежнего владельца, может быть, не имевшего вовсе похвального любопытства в них заглядывать. Китайские вазы (1), мраморные доски для столов (2), новые и старые мебели с выгнутыми линиями (3), с грифами (4), сфинксами (5) и львиными лапами (6), вызолоченные и без позолоты люстры (7), кенкеты (8), – все было навалено и вовсе не в том порядке, как в магазинах. Все представляло какой-то хаос искусств. Вообще, ощущаемое нами чувство при виде аукциона страшно: в нем все отзывается чем-то похожим на погребальную процессию. Зал, в котором он производится, всегда как-то мрачен (1); окна, загроможденные мебелями и картинами, скупо изливают свет (2); безмолвие, разлитое на лицах (3), и погребальный голос аукциониста, постукивающего молотком (4) и отпевающего панихиду бедным (5), так странно встретившимся здесь искусствам, – все это, кажется, усиливает еще более странную неприятность впечатления» [90] .
85
Гоголь Н. В. Собрание сочинений. Том 3 («Коляска»). С. 157.
86
Гоголь Н. В. Собрание сочинений. Том 2 («Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иван Никифоровичем»). С. 221.
87
Гоголь Н. В. Собрание сочинений. Том 2. С. 156.
88
Гоголь Н. В. Собрание сочинений. Том 2. С. 148. («Шинель»).
89
Гоголь Н. В. Собрание сочинений. Том 2. С. 149.
90
Гоголь Н. В. Собрание сочинений. Том 2. С. 73. («Портрет»).