Натюрморт с часами
Шрифт:
По пустынному рыбному рынку разносилось эхо его голоса. Собеседники Косты, отупевшие и в большей степени заторможенные, чем напуганные его громогласной речью, больше молчали, раскрывали рты без воли к сопротивлению. Но странная проповедь Косты собрала нескольких проснувшихся крестьян, которые ночью стерегли товар, дожидались оптовика или бездельника, и молодой человек вдруг понял, что его история растет, выбивается из рамок, несет его. И чтобы преодолеть внезапное сердцебиение, он еще больше повышает голос.
Но как он мог помочь и той горстке любопытствующих, если рыбные лавки были заперты, а аквариумы — пустые и сухие? Как любой его жест превращался в собственную пародию? Как он мог подумать, что спасет отца и мальчика от унижения, что возьмет возмездие в свои руки, выслеживая бесстыжего
И оратора охватило чувство стыда.
Вам надо прятать от нее спички, — говорит человек в униформе, Девочка слышит предупреждение из открытого окна, сквозь сон думает: дети. Вот почему не надо иметь детей.
Открывает глаза, просыпается в незнакомом помещении. Комната маленькая, детская. Ложечки, тарелочки, зеркальца — как в сказке. Видит и садового гнома, как он ползает у ног кровати, к которой она привязана липкой слабостью, он снимает с головы красную шапку или бросает ей под ноги пламя? Девочка пытается собраться, защититься от огня, гном вытаскивает странный член и с улыбкой гасит пожар. Женщина с облегчением вздыхает. Она бы с удовольствием закурила, во рту сухость, губы опухли от болячек, ее простыни и наволочки в дырках от искр, которые летят, когда она, читая, засыпает.
Посмотри-ка, я ли это, — спрашивает она себя равнодушно, здесь не скачет ее деревянная лошадка, не качается колыбелька для кукол, ветер не переворачивает беспорядочно обгоревшие страницы ее тетради воспоминаний, не безумствует в клетке ее птичка, не обжигает ладошку золотой ключик от девичьего дневника, нет на стене пейзажа, написанного Богданом, пейзаж не спешит ей навстречу, и из его глубины не доносятся звуки…Нет, это не ее комната.
Но все-таки, это комната ребенка, здесь все углы, в которых дети прячут страх, с постера ее сверлят глаза разряженного поп-певца, циркуль, вонзившийся в стол до дужки, далеко отбрасывает стройную тень… — Что это, не впала ли я в детство? — Что-то не дает Девочке покоя. — Или это Бог послал ей краткое озарение (или несчастье), чтобы она была в силах осознать свою сенильность (которой долго учатся)? — В тревоге женщина приподнимается на локтях. Вскрикивает, падает на спину, смотрит на руки в повязках, и тогда, действительно, почти просыпается.
Она почти все время под седативами. Как наши границы растяжимы! Какое тяжелое заточение — быть опутанным паутиной! Долго, очень долго она в лихорадке. Ей кажется, что она лежит в пустыне, все время стоит вечная жара, и картины голого пейзажа чередуются — то тонкие, то грубые. Иногда она слышит голоса, но они ее больше не тревожат. («Если бы человек мог перемещаться со скоростью быстрее света, то мог бы,
Если она не перепишет виноградник на моего сына, что это, я спрашиваю, за любовь? Вы думаете, что я отказался бы завещать ей какой-нибудь орган? Хорошо, я буду тише… — Больше Девочка не может расслышать. Солнце доходит до ее закрытых глаз. Сейчас ей так приятно, словно она наслаждается рекламой мыла.
Нет, я не хочу ее видеть, sehogy, [43] — клянется Пал, — я пришел забрать кое-какие мелочи… Почему не могу, они ничего не стоят. Ладно, ухожу, но так ей было бы легче, сударь, — ничего больше не иметь, и думать, что все это ей только снилось…
43
Вовсе нет (венг.).
Как жарко, — вздыхает Девочка. Она лежит в винограднике, далеко от дома, прижимаясь ухом к раскаленным рельсам. Летний зной превращается в месиво звуков. Получится ли по вибрации распознать набравший скорость локомотив (который всегда приходит, словно из сна), не смешается ли она с шумом крови в ушах, с писком пьяных от крови насекомых, с легким дуновением ветерка, который доносит крики купальщиков с реки?..
Какая я горячая, — говорит Девочка с янтарной слезой во рту. — Если бы сейчас Богдану вздумалось выйти из воды и влажному, запыхавшемуся лечь рядом со мной, думаю, что я сошла бы с ума от счастья.
* * *
И чем дольше я один брожу по нашему дому, обходя высаженную дверь так называемых таинственных покоев, то все больше уверен в том, что идея Марии о каких-то сокровищах в виде неизвестных картин — крайне дурацкая.
Ее нет, с тех пор, как я ей это сказал. Наверное, опять играет в лотерею, таскается за серафимами.
Иногда вижу ее из мансардного окна, закупоренного другой газетой. Она головы не поднимает. Мне все равно. Я люблю по расчету. Стыжусь.
Вижу ее отца и брата. Словно ничего не случилось, словно я ничего не видел. Не хотел. Однажды сверху увидел свою мать, как она бредет с пустого рынка. Промолвил — мама. Она меня не слышала. Пока я раскупоривал окно, она уже ушла. Хотел сбежать вниз, но что-то меня царапнуло. Как так может быть, что она меня не видит? Почему, несмотря ни на что, она такая обычная? У меня навернулись слезы.
И так живу, питаясь крошками. Жду Девочку, или хотя бы известия о ней. Иногда бываю на кладбище, в поисках саморастущих растений.
Дела, прямо скажем, идут неважно. Но я и не бегу им навстречу, после того инцидента. Ну, когда я отправился в Карловцы, неся драму на читку.
Известно, что мимо меня протиснулась женщина. Я любезно ее поприветствовал, а она рявкнула: вор! Выдрала мне волосы, оцарапала. Об этом мне нечего сказать.
Правда ли, что некий таможенник, Ласло Фекете, художник-самоучка, выставлял свои полотна в Дворцовом парке? Да. Проходила ли там десятилетняя девочка, племянница того больного? И с этим мы согласны. Остановилась ли она рядом с полотнами, на которых были запечатлены карловацкие пейзажи, разговорилась ли с человеком, который предложил ее нарисовать, изнасиловал и убил в кустах, например, боярышника? Никто не может это оспорить. Был ли маньяк приговорен к смерти? Да, все читали. Обратилась ли ко мне по объявлению скорбящая семья, чтобы я написал малышке Еве стихи, «которые публикуют в газетах и высекают на памятниках»? Это я вам гарантирую. Напала ли на меня тетка покойной с обвинениями, что я подсунул им чужие стихи, причем поэта той же национальности, что и убийца? На это мне и вовсе нечего сказать. Свидетелей — полный автобус.