Навь и Явь
Шрифт:
– Изучай право, дитя моё, – советовала она. – И всегда будешь при деле и при деньгах. А выйдешь в судьи – станешь жить припеваючи.
С прочими родичами Гледлид не то чтобы не ладила – скорее, не чувствовала с ними душевного родства. Они жили под одной крышей, совершенно чужие друг другу. Старшие сёстры успешно подвизались в жизни – не без помощи матушки, конечно; братья, достигнув брачного возраста, были удачно пристроены ею в мужья к знатным навьям. Один из них, правда, рвался в воины, но госпожа Лильвана сломила его волю – запретила ему даже думать об этом. С отцом Гледлид у неё понемногу наставал разлад: ей не нравились его начавшиеся в
– Что ты творишь? Сам опозорился и меня перед людьми позоришь! Всё, больше никаких чтений не будет. Никому даром не нужны твои стишки!
Голос отца был надломленно-тих, язык слегка заплетался, речь прерывалась натужным молчанием. В сердце Гледлид лопнула какая-то жилка, и оно облилось тёплой кровью.
– Дорогая Лильвана… Ты думаешь, мне доставляет большую радость открывать свою душу перед этими… тупицами? Каково мне смотреть в их сытые лица и видеть в их глазах ограниченность… глупость… и полное отсутствие понимания? Впрочем, ты бесконечно далека от этого. В твоих глазах я вижу… то же самое. Дарить вам сокровенные, выстраданные строчки – это значит просто швырять себя в грязь, вам под ноги, чтоб вы топтались по мне и вытирали подошвы. Что ж, не устраивай чтений! Очень хорошо! Я скажу тебе только спасибо, потому что с меня… довольно. Я не шут. Я не желаю быть твоим… придворным увеселителем.
После этих слов разразилась оглушительная тишина, в которой Гледлид слышала своё обезумевшее под рёбрами сердце. А спустя несколько мгновений её пронзил ледяной клинок голоса матери:
– Пошёл вон, ничтожество! Чтоб завтра к утру ноги твоей здесь не было. Я развожусь с тобой. Можешь взять только то, что на тебе надето.
Заледеневшие пальцы Гледлид тряслись. Ей хотелось выбежать из своего укрытия и крикнуть, плюнуть в лицо матери: «Я тебя ненавижу!» – но что-то её удержало. Госпожа Лильвана переоделась и как ни в чём не бывало отправилась в гости, а отец, бледный, растрёпанный и обессиленный, упал на мягкую лежанку в библиотеке и потребовал кувшин горькой настойки.
– Дружище, ну зачем ты так? – Передвигаясь с жеманно-изящной ленцой, к нему подсел Хорг – с чёрной копной длинных косиц, породистый и ухоженный. – К чему было грубить Лильване? Куда ты теперь подашься, на что будешь жить? Чем тебе дома не нравилось? И сыт был, и одет, и занимался тем, чем хотел… Что на тебя нашло, дурень ты этакий?
– Да что ты понимаешь… – Отец, обхватив длинными нервными пальцами кубок, осушил его. – Эта «сытая жизнь» убивает душу. Дышать я здесь больше не могу, вот что на меня нашло!
Хорг насмешливо закатил подкрашенные глаза и всплеснул руками. Многочисленные перстни искристо блеснули дорогими каменьями.
– Дышать он не может, посмотрите на него! А когда с голоду помирать начнёшь – лучше будет? – Заметив в дверях библиотеки Гледлид, он сказал: – Вот, детка, полюбуйся на своего батюшку. Ну не дурачок ли? Твоя матушка его кормила, поила, одевала, позволяла ему валять дурака, и что в итоге? Он плюёт на всё… И чего, спрашивается, ему дома не жилось?
Если матери Гледлид ещё побоялась бы дерзить, то Хорга почитать она была не обязана.
– Ступай прочь, – процедила она. – Ты – тупое животное.
– Хах, –
Когда его упругая, подтянутая задница исчезла за дверью, Гледлид бросилась к отцу и обняла его.
– Батюшка, хороший мой, – шептала она со слезами, гладя его голову дрожащими ладонями. – Я не дам ей тебя выгнать… Я… я…
– Что ты сделаешь, дитя моё? – Отец с печальной улыбкой вытер мокрые щёки девочки, а в тёмной глубине его зрачков плясали исступлённые искорки боли. – Что ты можешь против своей матушки? Она здесь единоличная владычица и хозяйка… И твоя в том числе, пока ты не достигнешь совершеннолетия. Лучше не навлекай на себя её гнев.
– Батюшка, что же с тобой будет? – сотрясалась Гледлид от рыданий.
– Ничего, моя родная, проживу как-нибудь. – Тот погладил её по волосам.
Лильваны не было дома всю ночь, и Гледлид до рассвета не сомкнула глаз – провела последние часы с отцом. Ядовитая смесь горечи, гнева и негодования растекалась по жилам, заставляя её кулаки сжиматься при мысли о жестокосердной матери.
– Ну что ж, мне пора покидать эту золотую, но такую удушающую клетку, – молвил отец с беспечной весёлостью, показавшейся Гледлид такой странной и неуместной в эти мгновения. – Не горюй обо мне, дитя моё… Может быть, мы ещё свидимся. Об одном тебя прошу: сохрани мои стихи, не дай матери их уничтожить. А она, я уверен, непременно захочет это сделать.
Гледлид прижимала к груди пухлую папку с завязками, провожая отца полными едких слёз глазами. Подоспел Хорг и попытался всучить ему узелок:
– Слушай, дружище… Мы, конечно, не были особо близки, но мне тебя жалко. Возьми, тут деньги – все, какие у меня были, и мои побрякушки. На первое время хватит.
Гледлид только сейчас заметила, что холеные пальцы Хорга лишились всех украшений.
– Ты заблуждаешься, считая это своим имуществом, друг мой, – улыбнулся в ответ Ктор. – У тебя нет ничего своего. И деньги, и драгоценности принадлежат нашей дражайшей Лильване, а мне от неё больше ничего не нужно.
Так он и ушёл – ни с чем и в никуда, а Гледлид всеми силами своей юной души возненавидела мать. Та, вернувшись утром домой, первым же делом приказала наполнить купель и подать её любимое душистое мыло, а на известие об уходе Ктора отозвалась лишь равнодушным небрежным кивком – будто так и надо. За завтраком мать бегло читала деловые письма и бумаги, а Гледлид впервые остро и ясно разглядела чёрную пустоту в её глазах. Пустоту вместо души.
С этого дня в доме стало запрещено даже упоминать имя Ктора, и никто не смел ослушаться приказа госпожи Лильваны. Всё хорошее, что Гледлид когда-либо чувствовала к матери – всякая дочерняя привязанность и уважение, любой намёк на душевное тепло – всё разом умерло, казнённое ледяным топором отчуждения. Осталась лишь внешняя учтивость, которую мать принимала как должное, не особенно, по-видимому, печалясь о том, что младшая дочь совсем отдалилась: она, как всегда, была погружена в работу и великосветские сборища. Часто, когда никто не видел, Гледлид перебирала листки, исписанные почерком отца, и глотала солёно-горький ком, который отзывался на каждое стихотворное слово болезненным вздрагиванием. Хорг пытался её по-своему утешить и приласкать: