Навь и Явь
Шрифт:
– Испугалась, что ль? – усмехнулась Твердяна.
– Сама не знаю, – чуть слышно проронила Крылинка. – Я… людям не очень-то верю теперь. Доводилось обжигаться…
Призраки былых обид приподнялись было из своих могил… и тут же лопнули радужными пузырями в свете ласкового взгляда Твердяны. Холодная выбоина в душе, которую они занимали весь этот год, заполнилась ожиданием чего-то прекрасного, волнующего, из неприглядной ямы став чистым прудом с белыми чашами кувшинок и снежнокрылыми птицами-лебедями…
– Когда ж ты обжечься-то
– В том году, – вздохнула девушка, но вспоминать былое, подёрнутое горькой дымкой, уже не хотелось.
– Меня ты не бойся, – серьёзно сказала оружейница. – Я плохого тебе не желаю и зла не замышляю.
А тем временем они подошли к дому. Мать выпучила глаза и поперхнулась, увидев вошедшую следом за Крылинкой гостью, но сделала над собою усилие и улыбнулась.
– Э… здрава будь, гостья незнакомая, – поклонилась она. – Как тебя звать-величать? С чем пожаловала к нам?
– И тебе здравия, хозяйка, – с достоинством молвила оружейница, кланяясь в ответ и обнажая голову. – Твердяной Черносмолой меня кличут. Дело у меня к супруге твоей, Медведице: кожи надобны.
– Ах! Уф… Кожи, говоришь? – всплеснула мать руками с видимым облегчением. – Так этого добра у Медведицы полно, найдётся всё, что нужно. От нас ещё никто не уходил недовольным!
Про себя она, видимо, подумала, что Крылинка с Лаладиного гулянья суженую себе привела, и слегка испугалась грозной и внушительной носительницы ожоговых шрамов. Однако услышав, что цель у той чисто деловая, сразу приободрилась и пригласила Твердяну отобедать.
К обеду явилась с работы глава семейства. Медвежевато ввалившись в дом, она ополоснула лицо из поданного супругой тазика, утёрлась вышитым рушником и только потом заметила гостью.
– Это к тебе за кожами пришли, – тут же сочла нужным сообщить мать Крылинки.
– Добро! – кивнула Медведица. – Товар найдётся. А как покупательницу звать?
Твердяна представилась. Хозяйка дома с поклоном молвила:
– Наслышана я о твоём славном роде, ведущем начало от самой Смилины… А велика ли кузня у тебя?
– Двадцать девять работниц, я сама – тридцатая, – ответила Твердяна. – Это пока… В грядущем, быть может, и расширимся. Я пещеру Смилины на Кузнечной горе хочу снова в дело пустить, кузню там возродить: сильное это место, дух Огуни там пребывает. Лучшего для кузнечного дела и не найти.
Обед был роскошен: блины с рыбой, молодой барашек со свежей весенней зеленью, кулебяка, пироги, кисель, меды да зелья хмельные… Все светлые дни Лаладиного гулянья мать старалась, готовя праздничные кушанья: а ну как Крылинка судьбу свою найдёт? Встретить дорогую гостью следовало достойно в любой из дней, вот Годава и не жалела ни снеди, ни сил, стряпая разносолы и накрывая щедрый стол. Старшие сёстры Крылинки, как две капли воды похожие на Медведицу, только помоложе, уплетали всё за обе щеки, нахваливая матушкины вкусности, а та, затаив вздох, поглядывала на Твердяну со смесью опасливого любопытства и уважительного трепета.
После
– Истопи-ка баньку к вечеру погорячее, мать, – распорядилась глава семейства, обращаясь к супруге. – Надобно гостью уважить, попарить вволюшку.
– А то как же! Обязательно надо, – с приветливой готовностью отозвалась та. – Всенепременно будет сделано, не изволь беспокоиться!
Отдохнув, Медведица со старшими дочерьми-кошками снова ушли на работу, а Годава как бы невзначай полюбопытствовала:
– А ты сама семейная аль холостая будешь, гостьюшка дорогая?
С удовольствием цедя из кубка крепкий брусничный мёд на душистых травах, Твердяна отвечала:
– Нет у меня покуда супруги. Не обзавелась ещё, но знаки в снах мне уж приходили.
– Значит, скоро судьбу свою встретишь, – с улыбкой вздохнула мать Крылинки. – А что родительницы твои – живы, здравствуют ли?
– Благодарю, обе здравствуют, – сказала Твердяна. – Две сестры есть у меня ещё: одна в Светлореченском княжестве замуж вышла, а другая посвятила жизнь служению Лаладе – на роднике при Тихой Роще нашла свою стезю.
Ночь тихо дышала звёздным покоем, но не было мира на душе у Крылинки. Мерещилось ей в сладостной бессоннице, что стояла она на пороге светлого дома, в котором жило золотое, нестерпимо сияющее существо – счастье. Так рвалось сердце в наполненный тихим светом терем, чтобы дотронуться до полупрозрачных пальцев этого чуда, что не улежала Крылинка в постели и вышла в сад. Там она, обняв шершавый ствол яблони, устремила взор на мерцающий драгоценными россыпями бархатно-чёрный полог неба, и губы её от зовущей вдаль светлой тоски шевельнулись… Песня расправила крылья и вырвалась из груди – сперва беззвучно, а потом голос проснулся, прорезался после годичных блужданий по чертогу молчаливых размышлений и одиночества. Этот год, в течение которого она ни разу не разомкнула губ для весёлых песнопений, казался пыльной и серой дорогой длиною в вечность, а сейчас Крылинка наконец свернула с неё в высокое разнотравье, наполненное кузнечиковым звоном…
Она пела негромко и нежно, её голос змеился меж яблоневых листьев, стряхивая капельки росы ей на пылающие щёки – освежающую замену слезам. В далёком звёздном тереме жило её счастье – не докричаться, не доплакаться… Может, хоть стремительная и всепроникающая песня долетит до этой холодной безответной выси и призовёт его.
Кончики крыльев песни ласково коснулись её сердца, и щемящий ком в горле вышел легко и блаженно вместе с тёплыми слезами. Впервые ей нравилось плакать: это было дрожащее и влажно плывущее, солёное наслаждение, в которое она до мурашек по плечам, до мучительно-сладкого забытья, до поднимающего над землёй исступления погружалась всё глубже, всё неотвратимее. И чудо выглянуло из двери своего небесного терема.