Наваждение
Шрифт:
Мы жили хорошо, родственно, лишь изредка возникало у меня ощущение, что она как бы ускользает от меня. Не уходит, не прячется, а именно ускользает, не дается. Она страдала мигренями, когда прихватывало — ложилась, выключала свет, даже тихо работавшего телевизора не выносила. Иногда, особенно в первое время, мне казалось, что не столько она болью мается, сколько хочет почему-то отгородиться от меня. И — пунктик мой — связывал это с Севкой. Он сделался проклятием моей, моей с Верой жизни, каждую шероховатость в наших с ней отношениях я прежде всего приписывал Севке.
Его
Два ведра на коромысле любви — ревность и верность. Оба слова, кстати, составляют одни и те же буквы — утеха для словесных вывертов в духе Андрея Вознесенского. Я не ревновал Веру к Севке. Это было нечто другое, но уж никак не менее мучительное, чем проказа-ревность. Иногда мне казалось, что лучше бы знать — пусть даже самое худшее, самое невыносимое, — чем терзаться неведением, подозрениями. Не думаю, что для обманутого мужа существуют какие-либо градации любовников жены — более достойный, менее достойный. Но подозревать, что к Вере может иметь отношение такое ничтожество, как Севка Сидоров, — тяжеленный крест.
Вера человек эмоциональный, однако надо отдать ей должное — умеет владеть собой. Считанные разы доводилось мне видеть ее вспыхнувшей, ослабившей контроль за своими словами или действиями. Когда случилось это последний раз, помню с точностью до минуты, не только день и час. Я сам был настолько разъярен, что все, не касавшееся Платоши и Севки, перестало для меня существовать, но не смог не заметить, как преобразилось Верино лицо. Оно вдруг стало совершенно белым. Все люди делятся на ваготоников и симпатотоников, в зависимости от этого бледнеют они или краснеют, разволновавшись. Вера органически не могла побледнеть, это противоречило незыблемым постулатам физиологии, но, слушая меня, сделалась полотняно-белой, ни кровинки в лице не осталось…
Вряд ли я выглядел лучше, хотя времени, чтобы прийти немного в себя, миновало достаточно — пока отвел Платошу, пока вернулся домой…
Было воскресенье, хорошая погода, мы с ним ходили в городской парк на аттракционы. Катались на автодроме — любимое Платошино развлечение, — летали на высоких качелях, крутились на муторной для меня, требующей космического вестибулярного аппарата пыточной машине, именуемой «Ромашкой». Платоша развеселился, болтал без устали и неожиданно, забывшись, со смехом сказал:
— Я вчера у дяди Севы в ванне поскользнулся, знаешь как! Если бы не поймал он меня, полетел бы не хуже, чем на «Ромашке»!
Выпалил — и тут же спохватился, испуганно уставившись на меня. Лицо его плаксиво сморщилось, бровки изогнулись. Я помедлил, несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул, потом спокойно, не повышая голоса произнес:
— А как ты там оказался, в его ванне?
— Мы… — виновато захлопал он длинными ресницами, — мы с ним купались… Я не хотел…
— Чего не хотел — купаться? — я еще достаточно хорошо держался.
— Нет, идти к нему не хотел… Я же обещал тебе… Случайно вышло… И купаться тоже не хотел… Я больше не буду, деда…
Неподалеку стояла скамейка, я подвел Платошу к ней, усадил рядом с собой. Погладил его по спутанным волосам, сумел улыбнуться:
— Я не сержусь на тебя, всякое в жизни бывает, тем более случайно. Но ты мне все подробно расскажи, особенно о том, как вы купались. Ты что, упал, испачкался?
— Я не падал. Дядя Сева сказал, что настоящий мужик должен быть чистым, как солнышко. Кто каждый день душ не принимает, тот неряха-замараха. А еще он сказал, что мужики, чтобы по-настоящему сдружиться, должны друг другу спины хорошенько мочалкой потереть, старинный русский обычай такой.
— И что, — осторожно спросил я, — тер он тебе спину?
— Тер… — Платоша запнулся, я почувствовал, что дальше об этом говорить ему не хочется, пришел на помощь:
— А он не говорил, что по старинному русскому обычаю надо еще погладить друг друга или поцеловать?
— Ты тоже знаешь? — облегченно вздохнул Платоша. — Только я все равно не люблю целоваться, а у дяди Севы борода колется.
— В губы тебя целовал? — отвел я в сторону взгляд.
— Ага, в губы больше всего, дышать нечем было. Вода еще сверху лилась…
Он замолчал, ни слова не мог вымолвить и я. Сам себе удивлялся, что спокойно сижу, нога за ногу, не вою, не матерюсь, не крушу вокруг всё и вся. Последний вопрос, который предстояло мне задать, застревал в глотке, решиться на него было, как из люка без парашюта выброситься. И все-таки я сумел сделать это. Нетактично, грубо, но сумел.
— А в попку дядя Сева тебе не лез? По обычаю! — И в упор, насквозь пронизывая, поглядел в расширившиеся глаза внука.
Он засопел, заерзал и, наверное, убежал бы, не ухвати я его за воротник. Терять уже было нечего, всякие педагогические и дипломатические штучки утратили смысл. Мне нужен был прямой, четкий, без экивоков ответ: да или нет. Да или нет? Я вцепился в воротник его рубашки и другой рукой притянул к своему Платошино лицо.
— Лез? — Не сказал — выдохнул.
Теперь он захныкал, дернулся, пытаясь высвободиться. Мне удалось разжать пальцы, чуть отодвинуться от него.
— Платоша, — взмолился, — миленький! Не бойся, расскажи все, как было! Я ведь твой дедушка, я тебя люблю больше всех на свете. И всегда, что бы ни случилось, буду по-прежнему любить. Я должен знать правду, ты большой мальчик, во второй класс перешел, неужели не понимаешь? — Вытащил из кармана платок, просушил его мокрые глаза. — Если не мне, кому же ты скажешь?