Наваждение
Шрифт:
— Слушаю вас.
— Маргарита, это я, — выдохнул.
— Что случилось? — не сразу ответила она.
— Ничего, просто захотелось поговорить с тобой. Извини, если тебе это неприятно…
— Тебе плохо?
— Нет, не плохо, просто вдруг подумал, что…
— Я ее видела, — не дала она мне договорить. — У нее красивые волосы.
— При чем тут волосы? — не сумел я скрыть досады. — Не надо, Маргарита, пожалуйста. Мне все-таки казалось, что мы с тобой…
— Это тебе только казалось, — снова перебила она меня. — Тебе казалось, мне казалось, ей казалось… Если б ты только знал, как ждала я твоего звонка. До последнего ждала. Но я не думала, что ты будешь таким бессердечным, начнешь снова ворошить, ты, молодожен… Не трогай меня,
— Разозлилась, и забыла меня… — хмыкнуть я постарался как сумел бесстрастно.
— Нет, не забыла. Я все помню. И ни о чем не жалею. Спасибо за школу. Ой, извини, кто-то в дверь звонит, дочка, наверно, вернулась. Ну, будь здоров. — И частые, короткие гудки отбоя.
Мне уже не узнать, в самом ли деле кто-то нам помешал, или она это выдумала, чтобы закончить разговор. Да и какая теперь разница? Я уже много чего никогда не смогу узнать, может, оно и к лучшему. Но ту, финальную нашу беседу, я перенес болезненно. Наивно было бы рассчитывать, что Маргарита, после всего, сомлеет от радости, услышав мой голос. И отчего я так расстроился? Разве хотел, чтобы она и дальше любила меня, разве связывал с ней какие-либо планы? Разве не должен был порадоваться, что дорогой мне человек, которому я причинил столько боли, выздоравливает, к нормальной жизни возвращается? Разговаривала со мной, во всяком случае, спокойно, без надрыва. Вот только по ковру, когда видел ее в то воскресенье, колошматила так раздраженно, так зло… Все еще лечилась злостью? Нет, прощальную записку Маргарите я писать не стану…
* * *
Что думает обо мне Маргарита — сейчас, сегодня, после годичной разлуки? И почему так хочется мне, чтобы думала хорошо? Зачем вообще нужно, чтобы о нас думали хорошо? Ну, небезразличные нам люди, мнением которых дорожим, — объяснимо, но прочие? Я ведь и начал с того, что неплохо бы побывать на собственных похоронах, полюбопытствовать. Отчего же не все равно, что скажут обо мне после моей смерти, когда это для покойника будет лишь сотрясением воздуха? Хочу остаться в памяти — чьей? — маститым хирургом и кладезем добродетелей? Кому надобна посмертная слава? Потомкам? Благодарным потомкам? Неблагодарным? И всегда ли надобна эта слава бескорыстно? Почему столько списывается великим мира сего, даже их пороки возводятся в ранг достоинств, и ничего не прощается рядовым смертным?..
Для Дантеса Пушкин не был гениальным поэтом — не более чем низкорослым губастым мулатом, мужем высокой очаровательной женщины, в которую статный красавец Дантес был влюблен. Влюблен, можно не сомневаться, что бы об этом ни писали, какая тут к черту политика. Ревнивый и вспыльчивый Пушкин вызвал его на дуэль — с роковым для себя исходом. С той же долей вероятности результат мог быть обратным. Но интересней другое. Вот если бы Александр Сергеевич, известный соблазнитель, был вызван на дуэль оскорбленным мужем одной из своих многочисленных любовниц — удивительно, кстати, что избежал этого, — и Пушкин застрелил бы законного супруга. Ведь наверняка придумали бы какую-нибудь версию, позволявшую не бросить тень на светило российской поэзии. Может быть, поставили бы ему даже такое молодечество в заслугу.
А что испытывала светская львица Наталья Николаевна, жена погрязшего в карточных долгах, взбалмошного некрасивого мужа, осаждаемая блестящим чужеземцем? И так ли уж важна внешность для творца, поэта? Судили бы мы иначе о толстом Блоке, низеньком, гнусавом Маяковском? Есенин без кудрей и голубеньких глаз, лысый, плюгавый Пастернак…
И уж совсем убогая мысль: что было бы с российской литературой, если бы не родились или умерли в детстве тот же Пушкин, Толстой, Чехов, Гроссман, фамилии можно продолжать долго? Аналогично — в живописи, физике, математике, философии… Ежедневно погибают тысячи и тысячи — аборты, болезни, катастрофы. И никому не дано знать, чья и какая жизнь оборвалась. Мир лишь волею случая обрел для себя музыку давно усопшего безвестного Баха. А мог бы и не обрести, запросто. Как и многое другое. Выкидыш у матери Наполеона, погибает от менингита юный Шикльгрубер, падает по неосторожности в колодец Володя Ульянов, бешеная собака кусает Сосо Джугашвили…
И даже — всего лишь набор звуков — имя способно оказаться не последней в этом мире вещью. Отца Ленина могли, допустим, звать Кузьмой. Тогда бы — дело Кузьмича, заветы Кузьмича, внуки Кузьмича, под знаменем Кузьмича. А если бы не Кузьмой, Ксенофонтом, например?..
Но мне все это не грозит. Бдения мои не стоили того, чтобы дотошные исследователи по крохам собирали сведения о житии какого-то Бориса Стратилатова. Не заслужил. Хотя — по моему разумению, — как на это поглядеть. За четверть века своей врачебной деятельности я спас немало людей. И детей тоже, не исключается вариант, что кто-то из них приобретет громкое имя. А если вспомнить Достоевского, о ценности детской слезинки, то, получается, даю сто очков форы самому Федору Михайловичу.
Что возразил бы мне автор «Преступления и наказания», окажись он сейчас в этой комнате? Я не поклонник его литературного таланта, писал он расхлябанно, небрежно, мало заботясь мнением о своей прозе читателя, ценящего красоту изложения, отточенность фразы. Но мыслил, конечно, великолепно, изощренно — это вообще свойственно страдающим каталепсией. А талантливых людей сей недуг наделяет подчас гениальностью. Как расценил бы философ Достоевский Верину встречу с Севкой в день свадьбы? Не просто в день — после загса, когда мы за столом сидели…
И мне, и Вере довелось вторично проходить через казенную церемонию венчания по-советски. Не было платья белого, не было фаты, не было всей той бесшабашной, счастливой куролесицы, которая край нужна юным новобрачным, без которой они жизни своей не мыслят, ни в день торжества, ни в дальнейшем. «Как у людей». С Валей мы учились в одной группе, пировали в институтской столовой — наш добродей-декан позаботился, — народу сбежалось видимо-невидимо. Да и не хотел я, «молодожен», чтобы вторая моя регистрация отмечалась шумно, помпезно. К счастью, Вера придерживалась того же мнения. И «сочетали» нас не в парадном зале строения, пышно именуемого «Дворец Счастья», а в какой-то боковой комнате.
Процессия была скромненькая. С Вериной стороны — ее мама и училищная подруга. С моей — Иван Сергеевич с Ларисой и Платошей да тетя Даша, мамина сестра. По протоколу зять, родственник, не имел права быть моим свидетелем, но я, поколебавшись, решил не звать никого из приятелей.
За свадебным столом нас собралось побольше, ни мне, ни Вере нельзя было не пригласить родственников. Занимались в основном тем, что ели и пили. Пыталась расшевелить великовозрастную компанию смешливая Верина подружка, но успеха не добилась. Несколько раз кричали «горько». Мы с Верой послушно вставали, целовались. Пробовали петь, и даже песни, как-то так получалось, вспоминались небойкие, тягучие.
Единственный раз я не сожалел, что так рано ушли из жизни мои отец и мать. Не сидели они за этим столом, не видели, как празднуется вторая свадьба их сына. Нет, не единственный. Сейчас я тоже радуюсь безвременному сиротству. Нет горше беды на свете, чем родителям хоронить своего ребенка. И не рискнул бы я травиться, если бы кто-нибудь из них был жив. У Веры отца тоже не было. Верней, где-то был, но давно ушел из семьи. Мать же ее, полная круглоглазая женщина, тоже медицинская сестра, сидела совершенно ошарашенная, на меня глядела с испуганным почтением, если позволительно такое словосочетание. Думаю, не последнюю роль здесь, кроме моего «серьезного» возраста, сыграла цеховая зависимость сестры от врача.