Наваждение
Шрифт:
Почему я хочу умереть, не страдая? Почему трусливо выбрал легкую смерть?
Я глядел в непогашенное окно — и вдруг почувствовал, что никто там, за ним, не держится за руки. Там, за ним, одиночество, скорбь, и страх. Страх остаться одному в темноте, лишиться единственного утешителя — света. Я почувствовал это так проникновенно и остро, будто связала меня с горемыкой из дома напротив какая-то прочная зримая нить. Мне стало жаль его. Почти так же, как себя.
— Держись, держись, браток, — вслух произнес я. — Если ты предпочел смерти жизнь, пусть даже самую невыносимую, ничего другого тебе не остается.
До утра я уже не уснул и весь день потом размышлял, достойно ли накажу себя, тихо и безболезненно отравившись. Не справедливей ли будет
Поздний ноябрь — отвратительная пора года. У нас, на юге, он нередко просто невыносим. С пронизывающими ветрами, захудалым мокрым снегом, грязью и гололедицей. Предвестие такой же гнилой и слякотной зимы. Мне, к счастью, эта грядущая мерзость не грозила — я с очередной зимой не встречусь. Шел с работы домой, ругал себя, что забыл взять зонт, кутался в липкий воротник плаща. Хорошо, что Светка у родителей в Подмосковье, там хоть зима человеческая, здоровая. Светка… Я не сопротивлялся, когда мама увезла ее, выписавшуюся из больницы, знал, что с ними дочери сейчас будет лучше, чем со мной. А потом… Нет, не нужно думать, что станется «потом». Мысль об этом — самая пакостная язва в сердце, но изменить уже ничего нельзя. Светке лучше вообще не иметь отца, чем остаться со мной, дотла выгоревшим. Жаль, не увижу ее взрослой, невестой. Представить, однако, не трудно — они ведь с Катей так похожи…
Многому я выучился за месяц без Кати, но никак не удавалось заставить себя хоть ненадолго отключаться от этих гибельных, душу выгрызающих наваждений. Вспомнил вот о Светке — и обречен теперь изводиться часами — до стона, до осатанения. Поскорей бы оборвать все, избавиться раз и навсегда. Каждый день, каждая ночь только добавляют отчаяния…
Пяти еще нет, а на город уже сползли мутные сумерки, зажигались огни. Я поравнялся со своим домом, оглянулся. В том, на другой стороне улицы, светилось множество окон, я не сразу отыскал «мое», ночное. Снова тот же ненужный, вздорный интерес — погаснет ли оно сегодня. По пути я заходил в магазин, купил две бутылки кефира — захотелось вдруг, сам поразился.
Я стоял у окна, пил из горлышка кисловатый кефир и вглядывался в желтый прямоугольник. Ждал, что появится в нем чья-либо тень, мужская или женская — хоть какое-то для меня занятие. Проторчал минут пятнадцать, но никакого движения там не заметил. Походил по комнате, затем включил телевизор и плюхнулся в кресло. Показывали очередной американский боевичок, но мне было все равно во что пялиться. А дальше — как повелось уже: незаметно уснул и пробудился от кошмарных видений. Все то же мокрое шоссе, тот же подпрыгивающий борт прицепа, мчащийся на меня остервенелый «КамАЗ», расширенные Катины глаза…
Я проснулся от собственного крика. Комната призрачно освещалась безжизненным экраном. Я вытер ладонью влажное лицо, включил торшер. Без двадцати два. Это совсем плохо. Почти вся ночь впереди, а заснуть, сомневаться не приходилось, уже не удастся. И такая тоска меня взяла — действительно удавиться впору. Лихорадочно сунул в рот сигарету, яростно зачиркал капризной зажигалкой. Сделал подряд несколько жадных, наркотических затяжек, ткнул пальцем в телевизорный выключатель. Сиреневая рябь на экране превратилась в безжизненное матовое стекло. Сразу же вспомнилось окно напротив — не погасло ли. Отчего-то ужасно хотелось, чтобы оно горело, словно от этого что-то зависело. Сделал два торопливых шага — и увидел его. В том доме не все окна почернели, пяток, вразброс, еще светились, «мое» тоже. Я облегченно вздохнул, даже чуть повеселел. Значит, снова я не один затерялся в проклятой ночи, не один изводился.
Мне предстоял тяжелый день. Нужно было отрубить предпоследний «хвост». Я не мог уйти, не простившись с одним человеком. Только с одним, остальные меня мало интересовали. Друзьями я не обзавелся, разве что приятелями, коллегами. В этот чужой для меня город я приехал уже в зрелом возрасте, когда обретение друзей — большая удача. Да и сходился я с людьми всегда туговато. А после женитьбы на Кате и рождения Светки вообще отпала потребность в каких-либо друзьях — жена и дочь стали для меня всем, для других места просто не оставалось. Но была еще Полина Семеновна, женщина, которой я… Так и тянет сказать «обязан всем». Может быть, и всем, а уж если стою я чего-то как хирург — это ее заслуга. Когда я появился в больнице, ей уже пошел седьмой десяток. Но рука осталась верной и глаз, что называется, алмаз. Чуть ли не каждый день оперировала и — не в пример многим и многим маститым хирургам — натаскивала нас, молодых, пестовала и опекала. А узнав — не от меня, кстати, — что хозяйка отказала мне в квартире и я ночую где придется, забрала к себе. Я, конечно, пытался сопротивляться, комплексовал, но Полина Семеновна обладала редчайшим даром благодетельствовать — прекрасное слово, вывернутое у нас почему-то наизнанку — ненавязчиво и необидно. Отказать ей попросту невозможно.
Детей Бог не дал ей — вопиющая несправедливость, — мужа незадолго перед тем похоронила, жила одна в большой квартире, среди неисчислимого множества книг и диковинных часов — уникальной мужниной коллекции. Кроме племянницы, близких в городе не было. Полина Семеновна — женщина сильная, иначе в хирургии делать нечего, но слабинка все-таки имелась: тяжко переносила одиночество. После смерти мужа быстро как-то сдала, одряхлела, с трудом передвигалась. Пожалуй, я погрешил против истины, заявив, что не обзавелся друзьями. Полина Семеновна — мой друг. Настоящий друг. На Кате, ее племяннице, я вскоре женился. Помогала нам растить Светку, дочь звала ее бабулей. И эта моя квартира — плод размена «бабулиной» квартиры. С Полиной Семеновной я обязан был попрощаться. Никак не мог решиться на последнюю встречу с ней. Боялся сорваться, боялся ее проницательности, боялся, что заподозрит что-то, «расколет» меня. В ее сверхъестественной интуиции я не раз получил возможность убедиться. Предстояло взять последний барьер. А там уж — последний «хвост»: прощальные письма. Размышляя над всем этим, я глядел в желтое окно, все ждал чего-то. Остальные поглотила тьма, лишь оно упрямо светилось…
После работы я купил торт и желтые хризантемы, поехал к Полине Семеновне. Дом она покидала редко, выбиралась лишь иногда в ближний магазин. После Катиных похорон я часто навещал ее. Но последний раз — неделю назад. Катина смерть потрясла ее почти так же, как утрата мужа. Еще сильней исхудала, замкнулась, и двух-трех десятков слов за вечер не роняла. Не думаю, что считала меня виновным, выражала так свой протест. Она, боявшаяся раньше одиночества, вообще теперь никого не хотела видеть. Наши встречи проходили тягостно, когда я собирался уходить, она меня не задерживала…
Я вдавил кнопку дверного звонка, приготовился ждать — с ногами у Полины Семеновны стало совсем худо, даже расстояние до двери одолевала с трудом. При виде цветов лицо ее сморщило подобие улыбки, подставила мне для поцелуя деревянную щеку. Я приготовил чай, разрезал торт, мы сидели в ее маленькой комнатке. Книг заметно поубавилось — большинство перекочевало в нашу с Катей библиотеку, — зато часов в этой тесноте казалось втрое больше. Ни одни не тикали. Разговаривали мы о Светке, я рассказывал о последней телефонной беседе с ней, с родителями. Потом замолчали, тускло позвякивала ложечка, которой Полина Семеновна машинально помешивала остывший чай.